Новая книга В. Малахова «Нагарийские тетради» (Киев, 2018, Издательский дом Дмитрия Бураго) – книга без начала и конца. Хотя речь в ней идёт и о начале (воспоминания детства), и о конце (мысли о неизбежности смерти). Киев – город не просто родной, но каким-то таинственным образом насквозь пропитавший собою и жизнь, и личность автора. Нагария – город в Израиле, в котором автор недавно оказался. Разрыв – кровоточит. Сшить края раны пытается мысль. Автор – профессиональный мыслитель, философ, доктор наук, профессор, специалист в области этики и эстетики. Но в этой экзистенциальной ситуации нужна мысль не академически выверенная, а живая, страдающая, задающая вопросы, на которые нет не только готового, но просто рационального ответа. Вопросы без ответов – это метафизические вопросы. Как правило, мы мыслим о чём-то, и если даже о жизни, то и жизнь превращаем в предмет, объект. Но если бы сама жизнь могла мыслить, то она мыслила бы именно так – в «страдательном залоге», исповедально. Мысль – художественна, она соединяется с писательским даром автора, с обжигающей остротой его восприятия мира. Она подчиняется внутреннему ритму. Толчок – и микровзрыв. «Вдруг пламя судорожно вздёрнулось, отделилось от тлеющей земли и длинными быстрыми прыжками понеслось на меня».

Сколько раз при чтении этой книги меня охватывало ощущение, что обыденная логика обрывается, и из кромешной тьмы выплывает яркий фрагмент … воспоминания? сновидения? фантасмагории? Вот дорога в степи, по которой идёт мальчик. Далеко ушёл, дома уже, наверное, волнуются, ждут к обеду. «Настоявшийся солнечный свет приобретает оттенок топлёного молока… горизонт пополам делит звезда… Туда и твой путь ведёт. Не озираться. Всё выше вздымает тебя дорога. …Вот за золотым косогором, в раскаленной голубизне, мимо тебя, словно в мучительном сновидении, медленно проплывают верхушки знакомых зданий, купола с крестами. Это Киев… Дорога эстакадой взмывает ввысь, в густеющее пронзительное небо. Вот он, край, и ты уже в море…» Ох, не зря здесь синяя звезда, что-то гоголевско-булгаковское чудится. Стало видно вдруг во все стороны света. Но при такой видимости, такой распахнутости далей, – как же могут продолжать Иван Иванович ссориться с Иваном Никифоровичем? «Чёрно-синяя упругая тьма наступает сразу». А это в каких краях? И всё дальше ведёт дорога, с которой уже не сойти. Не вернуться к обеду.

Плотно всё в этой книге, плотно. Концы рядом с началами. Все ниточки вместе – в одном клубке. Впрочем, у меня ассоциация и со сверхтяжёлым звёздным веществом. Эта внутренняя плотность словно одолевает неизбежную фрагментарность жизни! И вспоминаются собственные давние строки: «Словно жизнь из одного куска/ вылеплена, вся неразделима./ И летит вчерашняя тоска,/ радостью сегодняшней хранима». Изо всех сил стараемся придать своей жизни единство и цельность, а живём в мире, где связь времён разорвана, и порукой её остаётся разве что твоя собственная память.

«Мы те, кто успел надышаться пьянящим воздухом шестидесятых, влюбиться навеки в загоризонтную даль, корениться в терпкой почве всесветной весны». Но было и другое, чего мы тоже не могли не усвоить, хотя бы невольно. Была «страшная ясность века» – «она настигала тебя вновь и вновь – и за семейным столом, и на тихой рыбалке, и в заповедных уголках твоей собственной души, и на барачных нарах». Не стану пересказывать здесь остроумную догадку автора о системе «дальнодействующих сигналов», которые отличали советский тоталитаризм от немецкого. Я ещё помню эти обклеенные чёрной бумагой говорящие тарелки… Не без их помощи возникала в голове черно-белая картинка мироздания. И даже если ты в ней усомнишься, всё равно останутся полюса сторон «диалектического противоречия», и истину придётся искать между ними. Кстати, предыдущая книга автора называлась: «По сю сторону ясности» (Киев, «Дух и литера» 2014). А в нынешней – встречаешь высказывание: «Достижение новой чёткости взгляда – вот что нам нужно сегодня. Знаете, как подбирают очки?».

Нет, очки не помогут. Философы постмодернизма сокрушали все и всяческие идеологии, дабы, так сказать, тоталитаризм не вернулся. Но, кажется, переусердствовали. И оказалось, что живём в сумеречной эпохе. «Мглистые вихри застилают давящее небо». В двух шагах ничего не разберёшь – тени, обманчивые тени, которые нынче принято называть симулякрами. Вместо чётких очертаний предметов, – какие-то расплывшиеся пятна, наподобие пятен Роршаха. Человек без стержня, без нравственной определённости – принципиально «всякий», человек, который может быть любым. При встрече с таким – вдруг хватает оторопь, и чувствуешь почти такой же архаический страх, который испытывали при встрече с оборотнем. Ибо не знаешь, кем и как это не имеющее сущности в себе существо – обернется. Нет, жажда хоть какой-то ясности – не пережиток ушедшей эпохи. Тут и Пушкина поневоле вспомнишь: «Мчатся тучи, вьются тучи;/ невидимкою луна/освещает снег летучий;/мутно небо, ночь мутна.»

В «Заметках на память» он говорит о своих страхах. Среди них страх тесноты, «ужас невозможности выпрямиться, разогнуться». Но что это, как не воображаемый ужас несвободы? Автор «Нагарийских тетрадей» младше меня на десять лет («Десять лет разницы – это пустяки.» Э. Багрицкий). Он из «младших шестидесятников». Ему, как и мне, хорошо известно, что такое несвобода. И – что такое свобода.

«…мимо меня не прошла чудная свобода, свобода вольного, нестеснённого расположения в собственной жизни: движения ради движения, чтения – до последней буковки – ради самого чтения, мысли в её неторопливой густой прозрачности – ради самой мысли, письма ради письма…» Вот если это прочитать (не читаем друг друга!), если этому поверить до конца, то внутренняя драма жизни автора вдруг станет ослепительно ясной.

Без внутренней свободы – нельзя мыслить. Шестидесятники – последнее поколение свободных людей. Подобное утверждение кажется предвзятым. Но я говорю о той свободе, которая рождается из духовного сопротивления. Тут свобода – не дана, она «производится» – так же, как растения производят в ходе своей жизнедеятельности кислород. А другая свобода, та, которая дана извне, – предполагает умение ею «пользоваться», максимально извлекая все возможности. И в этом мире пользователей, потребителей свободы – парадоксальным образом чувствуешь себя менее свободным, чем в прежние, не лучшие времена. Внутренняя свобода предполагала императив бытия личностью. В мире потребителей свобод – презумпция безличности. Тогда свободное слово было высказыванием, поступком. Сейчас его, твоё личное слово – не услышат, не заметят! Его заглушит надрывно политизированный шум времени.

«Погружённость в политику – состояние, при котором у нас одновременно и тошнит, и чешется, и чешется и тошнит…» Живя в сегодняшней Украине – можно ли этой погружённости в политику избежать? Потому и уехал. Но куда уехать от ситуации ненужности личности?

В перечне своих «страхов» автор почему-то не упоминает самого известного детского страха темноты. В темноте – отказывает наше обычное чувственное зрение. Но, м.б., не случайно мы порой наделяем слепых каким-то особым зрением? И даже даром прозрения? Да и философ видит истину особым «умным зрением», умозрением. Тому же, кто занимается нравственной философией – необходимо нравственное зрение. И не связано ли оно со способностью видеть не только ближние, но и дальние последствия поступков? Философ Виктор Малахов и по поводу первого Майдана выразился нелицеприятно, – вслух, в философской статье высказался. А уж по поводу второго – и вовсе отказался поддерживать «официальную точку зрения». Не захотел свободомыслие подменить идеологическим единомыслием.

Листая книгу, я наткнулся на формулу «бунт против бунта». Странная это вещь, делающая человека страшно одиноким. Ты знаешь, что и иные из окружающих думают так же – но вслух говорят другое. А ты смириться не можешь – да и ведь изменить ничего не можешь. Но не можешь и изменить себе.

Но и бунт против бунта – всего лишь ступенька, зовущая подняться выше. Пока ты бунтуешь – ты не свободен и от своего собственного бунта. Предвзятость – в том числе и политическая – ослепляет. А подняться выше – это ведь на какую-то страшную высоту надо взойти, выйти за пределы заданных нам исторически пространства и времени. Постмодернизм абсолютизирует Современность, а заодно и релятивизм. Вместо черно-белой картинки – тысячи оттенков серого. Не до ясности. Но избежать хотя бы «помрачения разума». Не будучи во всём согласен с автором, не хочу спорить о политике. Но не могу не разделить с ним боль от того, что война государств – превращается в войну языков и культур. Мне и самому в досаде не раз хотелось сказать: чума на оба ваши дома! Но ведь оба дома – родные. Сколько ни говори о свободе – её не прибавится. Но свободу можно явить – в лице, в слове. Только не пройти бы мимо лица! Человек, много лет преподававший этику и написавший учебник, выдержавший не одно издание, самый популярный учебник этики в Украине – совершил этический поступок, так сказать, подтвердивший его право на разговор о нравственности. Этический, а не одномерно-политический. Прозреть сквозь мрак и хаос эпохи – нравственный порядок. Он ни на чём не держится. Он как лестница в небо, которая непонятно почему не падает – разве что её держит незримая рука вверху. А может, на тебе держится – пока ты по этой лестнице поднимаешься. А прекратил рискованное восхождение – она может упасть.

Нас убеждают, что нравственные нормы относительны, – так же как относительны и исторически обусловлены культуры. Культурно-исторический релятивизм, странным образом абсолютизированный. Соглашаясь с ним, не даём ли мы себе поблажку, не оправдываем ли мы себя «историческими обстоятельствами», в которых у нас, де, не было другого выбора. Но в глубине души чувствуем вину, и понимаем, что оправданий быть не может. Видимо, принципиальная ошибка связана с тем, что человек редуцирован всецело к плоскости социума. Тогда и этика – не более, как полезная социальная функция. Приноси социальную пользу и не причиняй вреда другим. Как просто! И никаких тебе проблем глубинного нравственного самоопределения, никакого поиска истины поступка в его единственности.

Вот и говорит Виктор Малахов, что «есть смысл настаивать на том, что основные принципы человеческих отношений установлены раз и навсегда, что они самоочевидны, незыблемы…». Предательство – всегда предательство, а любовь есть любовь, а не использование другого в своих целях. Но ведь это – требование чего-то неизменного, постоянного в мире бесконечной изменчивости, того, что могло бы служить верным ориентиром и позволило бы не блуждать вечно среди разовых случайностей и видимостей, в бесконечном лабиринте, не имеющем выхода. Кто занимается этикой – должен говорить о константах. Должно быть что-то, вроде постоянной Планка. Философия постмодерна объявила войну всякой метафизике, потому что метафизика наряду с горизонталью, потоком случайных событий – предполагает наличие некой вертикали, соотносимой с вынесенными за пределы быстротекущего времени ценностями, смыслами человеческого бытия.

И вот тут-то, как говорится, и «зарыта собака». Потому что такого рода «вертикаль», соотносимая с абсолютным, исчезла из общественного сознания, – исчезла не только из философии, но и из жизни социума, исчезла вместе с культом высокой культуры, вместе с культивированием личности и многим другим. Однако – и в этом парадокс – она жива ёщё в человеческих душах. И обладатели этих душ находятся в как бы подвешенном состоянии, вопрошая, на что им опираться в стремлении совершать нравственные поступки, да и просто быть людьми. Ориентироваться ли на религию, в которой вечное ещё уцелело? Но ведь не все могут исповедать религиозную веру. Если нет оппозиции добра и зла, их непреходящей борьбы друг с другом – то ведь и элементарная нравственная работа, без которой нельзя обойтись, нравственный суд над собой – лишается оснований. Гитлер хотел освободить немецкий народ «от этой химеры, именуемой совестью». То, что не удалось ему, – удалось осуществить в куда большем масштабе в ситуации постмодерна? Ибо ведь в основаниях дело. Почему я должен признавать голос своей совести? Ведь его – особенно сегодня – так легко заглушить. Основания нравственности, и шире говоря, – человечности как таковой – должны быть абсолютными. А таковые, как известно, были в философской метафизике и в религии.

Поэтому для автора книги так важен вопрос религиозной веры – этому он посвящает целый небольшой «Трактат о вере». При его чтении меня охватывало двойственное чувство. На «уровне ума» я был с ним во многом согласен, – но он вел меня туда, куда я не мог за ним последовать. Вся книга Виктора Малахова как бы «двуязычна» – привычный язык научного дискурса то и дело сменяют прорывы в сферу художественного. Вот и здесь звучит научный дискурс («Теперь попробуем подойти к нашей проблеме с другого конца, с точки зрения притязающего на объективность здравого смысла…»), но в финале автор не удержался и завершил всё «сказочкой», бесхитростно пересказывающей евангельскую историю. И сказочка – сильнее тревожит и побуждает к мысли, чем чисто рациональный ход рассуждений. Потому что рационального ответа тут быть не может. Тут экзистенциальный акт, как говорил Кьеркегор, «прыжок в веру». Трудный, отчаянный акт, да и совершается он, когда приходишь в полное отчаяние, да и далеко не все на него способны. И иные люди – м.б., в Церковь пришли, а не к Богу пришли, не совершив этой мучительной личностной трансформации, этого «прыжка».

В ситуации тотального культурного, духовного кризиса – понять их можно. Но религия оказывается для них заменой прежней, утратившей легитимность идеологии. Идеологии, тем более приемлемой, что она существует на фоне сегодняшнего «религиозного бума». Но «религия как идеология» – не кажется мне панацеей. Встречая часто очень убедительную критику современной культуры с религиозных позиций, не могу не спросить: что делать тем, кто не уверовал, кто не принял догматику той или иной конфессии? Я не говорю о тех, кто от примитивного (идеологического) атеизма идёт к активному отрицанию духовных ценностей. Я имею в виду всех, кто переживает тотальный релятивизм нашей «постсовременности» как состояние противоестественное и разрушительное для души, для созидающей себя личности.

Бог нужен автору, как опора, на которой держатся все несущие конструкции его мировоззрения. Потому что как жить человеку, который в прямом смысле слова лишён сегодня «твёрдой почвы», места, на котором он может стоять, устоять, противостоять. Лишённый этой «почвы», человек кажется подвешенным в воздухе, как бы неким танцором между небом и землёй. И неясно, чем он держится, какие невидимые виртуальные нити не позволяют ему упасть.

Однако, при этом автор ни в коей мере не хочет понимать под «почвой» то, что имел в виду Хайдеггер, не желая быть своего рода «фундаменталистом». Выбор «точки опоры» невелик: если не земля Бытия, то небо Духа. Выпады протии «бытия», как философского концепта в его интерпретации Хайдеггером – рассыпаны по книге: «…одержание бытием, столь же разрушительное для нравственного сознания, сколь пагубное для человеческой жизни в целом». «Я шаг за шагом прошёл к убеждению в общей несостоятельности онтологического (то есть апеллирующего к Бытию в различных его проявлениях) способа обоснования этики…).

О «небе духа», разумеется, следует говорить. Автор этих строк в своем поэтическом творчестве всячески утверждает необходимость этих общих духовных небес, и одна из последних книг его называлась «Дело духа», и предисловие к этой книге написал Виктор Аронович Малахов. Но странно говорить о Земле без Неба, и о Небе – без земли. «Как страшно, как безумно, как нелепо!/Как будто бы какой-то гнусный бес/сорвал цинично занавес небес,/ и вот живут: под небом, но без Неба» (как я писал в своём давнем уже стихотворении). Но ещё страшнее преследующее автора видение неба, рухнувшего на землю и разбившегося на голубые осколки. Чтобы этого не произошло, каждый из нас должен, подобно Атлантам, удерживать в себе и над нами небо Духа в надежде, что и другие делают то же самое. И если и есть «конфессия», духовно объединяющая живущих в разных уголках планеты людей, то я бы сказал, что это Культура. Высокая культура – то есть такая, которая содержит в себе всечеловеские идеалы, и религиозная и светская, культура не как сфера «социального обслуживания», а как Зов, обращённый ко всем и каждому. Со времён Просвещения это был призыв не только быть сапиенсом по названию, но и стать человеком разумным. Сегодня – это призыв быть человеком человечным.

Светская культура тоже религиозна, если понимать под религией связь индивида с тем, что выходит бесконечно далеко за пределы его конечного существования, связь с неким символом Целого, или с идеалом, который недостижим, ибо по мере приближения к нему он отступает к трансцендентальному горизонту. Культура – это связь человека с миром, с человечеством, в пределе – со всей Вселенной. И с идеалом будущего, без которого мы не можем быть людьми, но и доказать неизбежность этого будущего мы не можем. Вот и остаётся верить. Вера как онтология человеческого духа. Попытки устранить веру самоубийственны. Именно сегодня, когда идеологическая вера в идеалы культуры рухнула вместе с авторитетом самой культуры – культура, может быть, и жива «только верою» как свободным, ничем извне не обусловленным волеизъявлением нашего духа. Может быть, в сфере вещей и даже обусловленных своей эпохой идей – и вправду ничего неизменного нет. Но неизменно стремление человека следовать тому, что не дано, а задано как бесконечная задача. Как неустанный поиск той сущности человека, которая ему не дана в готовом виде, так сказать, родовой сущности человека в человечестве. С человечеством же дело обстоит худо – мы присутствуем при родовых схватках, но оно, будущее человечество, всё никак не может родиться. Но если альтернативой этому рождению является только коллективная смерть – как трагически нелепо выглядят все мировые религиозные и этнические психозы, политические судороги всех одержимых «волей к власти»! Человечество есть пока только в мировой культуре. А вместе с культурой , если мы ей верны – в нас.

… В звучании слова «Нагария» мне слышится нагар, который снимали со свечей, чтоб не коптили, чтобы пламя было ясным. Философ, как впрочем, и поэт – не профессия, а некий вид служения истине, добру, красоте. Конечно, это звучит несколько высокопарно и легко может быть осмеяно. Но если принять эту максиму служения всерьёз, то вовсе не смешно искать то, что стоит над суетными социальными играми – нечто Надсоциальное, позволяющее не утрачивать духовные ориентиры. А заодно и как бы Надвременное, даже надысторическое, так необходимое во времена, когда объявлен конец истории. Мне в книге В.А. Малахова «Нагарийские тетради» дорого сопротивление «духу времени сего». «Наше уважение к своему времени как раз и проявляется в способности ему перечить, …своим несогласием мы обогащаем полифонию каждого неповторимого его момента». Сказано, как всегда, без категоричности, мягко, раздумчиво. У меня другой темперамент, и впечатление от книги и личности её автора выразилось в таком стихотворении:

* * *

Борьба со временем, борьба,
хоть знаешь, что она напрасна.
Не по душе тебе пальба
и толпы, что орут согласно.
Век пахнет нефтью, пахнет серой.
Он смерть возвёл на пьедестал.
Что прозреваешь в дымке серой,
зачем ты против века встал?
Вот улыбается калека,
его мозги сожрал смартфон.
А ты всё ищешь человека.
Потомки спросят: был ли он?
И нет чела. Есть только челядь
и электрическая плеть.
Ты хочешь выше века целить?
Но знай: тебе – не уцелеть.
Тебя отыщет взгляд недобрый.
Вот механизм – в нём тьма ума –
пройдёт колёсами по рёбрам,
безжалостный, как смерть сама.
…А ты, хранящий человечность,
в неведомую даль глядишь,
отвергнутое слово «вечность»
как заклинание твердишь.