«Солнце русской поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался в средине своего великого поприща. Пушкин! Наш поэт, наша радость, наша народная слава!», – так откликнулась на смерть поэта газета «Литературные прибавления» при полном молчании остальной русской печати, подавленной диктатом Бенкендорфа.

«Помилуйте, да кто он был? Великий полководец или государственный муж?» – строго выговаривал автору некролога министр просвещения Уваров.

Эти полярные убеждения двух пушкинских современников концентрированно выражают тот накал общественных страстей, который сопутствовал всей его деятельности и творчеству. А то, что еще и сегодня продолжается борьба мнений, версий вокруг его имени и личности, само собой предполагает уже загадку, тайну его жизни, трагически оборвавшуюся полтора века назад, но начинавшуюся при стечении столь многих счастливых обстоятельств.

Во-первых, это дворянская среда, которая при всей своей отрицательной исторической роли выполняла еще и положительную функцию хранительницы очага национальной письменности и словесности. К моменту рождения Пушкина русский свет представлял собой общество бурных страстей, с культом индивидуализма, с жестким кодексом чести, с высоким культурно – образовательным цензом, с развитыми средствами самовыражения личности. Знаменательно поэтому, что Пушкин возник не обособленно, а в изысканном букете поэтов: Жуковский и Грибоедов, Батюшков и Баратынский, Вяземский и Денис Давыдов, Языков и Козлов, Дельвиг и Кюхельбекер.

Во-вторых, наследственные гены поэтического мышления, воображения, домашний дух упоения рифмой, словом, афоризмом. И в дилетантских стихах его отца, и в профессиональных дяди ощутима уже та фамильная пушкинская легкость слога, искусство острословия, каламбура, доведенные самим Александром до высшей стадии мастерства.

В-третьих, особая атмосфера догнивающего крепостничества, когда через многочисленную и все возрастающую армию дворовых, дядек, мамок, нянек дворянские дети с младенчества получали доступ к залежам устной, простонародной культуры, образцы которой Пушкин отшлифовал с таким ювелирным изяществом, что они засверкали литературными бриллиантами.

_______

Публикуя статью Нилы Высоцкой, вышедшую в 1987 году в газете «Пограничник Северо – Востока», мы не только отдаем дань талантливому писателю и исследователю, но и оглядываясь на треть столетия назад, уверены, что разговор о Пушкине так же актуален и сегодня, когда мы отмечаем уже 200-летний юбилей великого поэта.

Приводим ниже аннотацию этого материала: «В феврале исполнилось 150 лет со дня смерти А.С. Пушкина. Вся наша страна, все прогрессивное человечество отдали дань памяти великому русскому поэту. По решению ЮНЕСКО 1987 год установлен годом памяти Александра Сергеевича.

В редакцию газеты «Пограничник Северо – Востока» приходит много писем от воинов границы с просьбой рассказать о жизни, творчестве А.С. Пушкина.

Ответить на эти просьбы редакция попросила члена литературного объединения «Земля над океаном» Нилу Высоцкую».

 

В-четвертых, пятых, десятых, сотых – это лицей. В пору отрочества, когда из неделимого еще мировоззрения выделяется собственное «я», возникает жгучее ощущение своей неповторимости, исключительности, оказаться в избранном кругу подобных себе сверстников, чьи имена почти построчно окажутся пусть не знаменитыми, но заметными в общественном развитии России, – не помню, чтобы такой случай судьба предоставила еще кому-то из великих. Сам Пушкин относился к этому моменту своей биографии, как к решающему фактору в формировании его характера, эрудиции мировоззрения и не раз возвращался благодарной памятью к лицейским дням и к лицейским товарищам:

Бог помощь вам, друзья мои…

Как бы ни поминал Пушкин своих лицейских друзей – посланием или строчкой письма – все это пропитано непосильной для заурядности щедростью и бескорыстием.

Наверное, у каждого из нас есть друзья, которые поддерживают и украшают нашу жизнь на протяжении многих лет, с которыми мы связаны общей памятью, юностью, идеалами, а захотелось ли нам сказать им такой обезоруживающей простоты слова, какие на скомканной бумажке просунула сквозь ограду Нерчинского рудника А. Муравьева И. Пущину:

Мой первый друг, мой друг бесценный.

Литературным шедевром эти стихи не назовешь, но в них человеческий талант превосходит дар поэтический.

Посетивший в 1815 году лицей Жуковский пишет в письме: «Я сделал еще одно приятное знакомство, с нашим молодым чудотворцем Пушкиным. Это надежда нашей словесности. Нам всем надо соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет». Неправдоподобно, что слова эти ведущий русский поэт относит к шестнадцатилетнему юноше, напечатавшему едва ли полдюжины стихотворений. Поразительна и та ответственность, с которой Жуковский связал свои слова: всем житейским неурядицам Пушкина сопутствовало его самоотверженное заступничество. А пророчество Жуковского не замедлило оправдаться. Знаменитое отречение от поэтического престола «Победителю ученику от побежденного учителя» он подпишет уже через пять лет, в день окончания Пушкиным «Руслана и Людмилы».

Поэма эта входит в наше сознание в детстве, когда мы впитываем поэзию не слухом, а чутьем, существом. И хотя в памяти начисто стирается праздник первого восприятия, но по тому, что неувядаемый аромат этих стихов мы ощущаем всю последующую жизнь, сужу, что именно они пробуждали в нас славянскую струну и национальное сознание:

У лукоморья дуб зеленый…

«Руслана и Людмилу» весь литературный мир воспринял с единодушным восторгом. Известность Пушкина приумножили напечатанные в ту пору вольнолюбивые стихи. Его окружают почитатели и поклонницы, он ведет буйную светскую жизнь, во блеске славы и признания он вхож во все знаменитые салоны.

Поэтому дошедшая в столицу с юга новая поэма Пушкина «Цыганы» у многих вызвала недоумение. «Во всей поэме только один честный человек, да и тот медведь!» – заметила одна из почитательниц поэта. Даже единомышленники и соратники все еще пытаются втиснуть поэтического джина в прокрустово ложе традиций. Рылеев негодует, зачем Алеко водит медведя, да еще собирает деньги с глазеющих. Вяземский в письме советует сделать Алеко хотя бы кузнецом, что было бы не в пример благороднее.

«А всего лучше сделать из него чиновника 8-го класса или помещика, а не цыгана», – отвечает Пушкин. Даже друзья еще не понимают, что выход за рамки традиций как раз и есть

признак выдающегося, что на их глазах литературный факт превращается в явление духа. И только Жуковский с упрямым постоянством твердит: «Ты имеешь не дарование, а гений!».

И хотя Пушкин еще осыплет столичную публику поэтической россыпью южных жемчужин, но отрыв от общего уровня ему уже не простят, а наметившаяся трещина непонимания отныне будет шириться, чтобы стать одной из составляющих причин рокового исхода его биографии.

С юга за возмущение общественного мнения Пушкина высылают под надзор полиции в родовое имение Михайловское. Неожиданно эта ссылка оказала такое благотворное влияние на творчество поэта, что после он не раз обрекал себя на затворничество.

Все, что бродило, буйствовало, безумствовало в этом человеке на юге и в столицах, в патриархальной тишине Михайловского отстоялось и обернулось такой остротой психологических наблюдений, таким извержением мыслей, что их не вмещала уже никакая поэма. Пушкин начинает роман в стихах. Опыт «Евгения Онегина» в истории нашей литературы беспримерен. Мало того, что он без преувеличения является «энциклопедией русской жизни», в многоликих ее проявлениях от быта до национальной перспективы, он еще и сообщил всей отечественной литературе тот высокий нравственный заряд, который и сегодня позволяет ей выстоять перед напором пошлости и цинизма, наводнившими западную культуру.

Хотя в реальной действительности та, с которой писан образ героини, при всех ее добродетелях была далека от идеала Татьяны, а светский любовный роман, коллизия которого легла в сюжет, в жизни был куда более запутанным, сложным и прозаичным. Каким же тактом надо было обладать свидетелю, чтобы извлечь из него моменты одухотворения и уроки благородства? Потому не о них, Татьяне и Онегине, теперь речь, а о третьем, главном герое романа, которым почему-то пренебрегают в школе, хотя он напрочь превосходит и ту, и другого глубиной откровений и широтой интересов. Это сам автор романа, совершающий за время его написания беспримерную человеческую эволюцию осмысления своего таланта, роли, назначения. Вот автор первых глав романа, живой, насмешливый, непостоянный:

«Увы, на разные забавы…»

А вот самокритичный его автопортрет в середине романа:

«Лета к суровой прозе клонят…»

И наконец, авторский монолог 7-й главы, пролагающий каналы прямого сообщения с будущим:

«Когда благому просвещенью…»

Здесь Пушкин поднимается уже к пророческим высотам, к мышлению философскими и государственными категориями. Он пишет теперь, параллельно, историческую драму, пишет по чистому вдохновению, без архива, без внимания и поощрения друзей. «Трагедия моя закончена, – сообщает он Вяземскому, – я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши, и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын». Такую самоиронию может позволить себе человек только абсолютного душевного здоровья.

А между тем, в «Борисе Годунове» Пушкин достигает накала и размаха шекспировских трагедий. И обиден тот факт, что Пушкин все еще недооценен в мировой литературе, хоть именно его легкой рукой благословлен интерес русских переводчиков ко многим зарубежным корифеям: Назон, Вольтер, Лафонтен, Омар Хайям… Естественно, что каждого любителя поэзии мучит от этого жажда справедливости, ущемленное чувство истинно русского патриотизма, сродни тому, которое так блистательно выразил сам Пушкин: «Хотя я презираю наше отечество с головы до ног, но мне досадно, когда иностранец разделяет мои чувства».

Теперь, достигнув вершины самосознания, поэт в дружеских письмах часто позволяет себе вольное отношение с Отчизной, но в официальной обстановке он связывает свое имя с гражданской ответственностью. На вопрос чиновника: «По какому ведомству вы числитесь?» отвечает с вызовом: «Я числюсь по России».

И если теперь в Михайловском, по настоянию, почти под диктовку Плетнева, он пишет письмо царю с просьбой разрешить ему вернуться в Москву, то безупречно учтивый стиль этого послания и всей последующей переписки с царем и Бенкендорфом едва сдерживает взвешенное достоинство и взрывчатый заряд каждой фразы. Друзей пугает его дерзость.

«Ты находишь мое письмо холодным и сухим, – пишет он Вяземскому. – Благо написано. Теперь у меня перо бы не повернулось». И здесь же едким стихотворным откликом на расплывчатую элегию адресата «Море» высказывает мрачное настроение, вызванное известием о казни декабристов:

«Так море, древний душегубец…»

В этом еще один феномен Пушкина: выдать себя в пылу гнева, ревности, мести и остаться прекрасным даже «в минуту злую для него».

Расчетливая благосклонность царя, показавшаяся Пушкину вначале путеводной нитью судьбы, впоследствии опутает его паучьей сетью, короткое, почти фамильярное обращение с монархом вскоре приобретает напряжение духовного поединка.

Царская милость обернулась тягостной опекой. Литературные враги распоясались в клевете и вымыслах, трещина отчуждения между поэтом и светской чернью превратилась в пропасть. Материальные стеснения достигли катастрофического предела. Выбор, сделавший ему честь, не принес ему счастья. Последние дни его были омрачены отступничеством друзей и близких, уставших от гонений. Его же поведение в аду сплетения этих гибельных ситуаций представляют собой абсолют мужества и чести.

В его последних стихах звучат реквиальные ноты:

«О люди, жалкий род…»

Последний его портрет, написанный М. Линевым в 1836 году, являет нам человека обреченного. 150 лет назад, направляя карету к Черной речке, Данзас всем своим существом ощущал, что везет его на казнь. Солнце русской поэзии закатилось! Но и в поэзии мировой явление Пушкина уникально. Даже в обществе Шекспира, Байрона, Шейли, Китса, Гейне он был гением откровения. Ни один из них с такой всеобъемлющей полнотой, с такой раскованностью и бесстрашием не воплотил в своих произведениях собственный облик, характер, ум, душу, совесть на всем пути развития личности – от мятущейся юности до мужественной, проницательной зрелости. Потому для нас, для тех, кого объединяет удачный жребий родиться после него и его соотечественников с живым и здоровым воображением, он продолжает сиять в своих творениях и, вопреки убеждению трех предыдущих поколений, что именно они переживают пик его славы и величия, светило Пушкина разгорается все ослепительней:

«Что смолкнул веселия глас?»

Если на древе поэзии античная поэзия – ствол, искусство Возрождения – крона, европейская поэзия – цвет, то Пушкин – плод. Пусть нет в нем мощи первого, размаха второго, утонченности и пышности третьего, но только в нем суть, польза и завершение их.