АЛЕКСАНДР СТОЛЯРОВ • АНТИПАСХА

<< Вернуться к содержанию

Заведение а-ля совок – «Рюмочная». Подают пиво в бокалах, водку в стопарях и томатный сок в граненых стаканах. Из закуски только бутерброды: черный хлеб с кружочком соленого огурца и килечкой. Полдень. Сценарист Иван Герасимов, прозванный киношной братией за пьянство «Муму», в ожидании продюсера уже выпил сто грамм водки и медленно пережевывает кильку. Ее хвостик еще торчит у него изо рта, когда в дверях появляется продюсер Шапиро. Он оглядывает заведение, морщится, замечает машущего из-за столика сценариста, морщится еще больше и, брезгливо извиваясь всем телом, пробирается между посетителями к сценаристу Герасимову. Тот уже вскочил из-за стола и всем своим большим круглым лицом расплылся в детской улыбке, распахнув для объятий огромные руки.

 – Христос Воскресе! – гудит маяком бас Герасимова в тумане заведения. Шапиро с трудом уклоняется от объятий и протягивает руку как стодолларовую купюру.

 – Рад, очень рад встрече, – говорит продюсер, с сомнением глядя на свободный стул. Герасимов перехватывает взгляд, протирает сиденье ладонью и подставляет стул продюсеру.

 – А как я рад! – восклицает Иван Герасимов. – Полгода без работы, молился каждый день – и вот вы. Мне вас Бог послал.

 – Бог? Ну да. К делу. Вы, как я понимаю, человек верующий, – говорит Шапиро и смотрит по сторонам.

 – Да, православный, – скорее удивляется вопросу, чем утверждает свою веру Герасимов.

 – И это хорошо. Православие сегодня – бренд. Конечно, оно уже не то, что раньше, не так тотально. Но все эти «Господи помилуй, аллилуйя», батюшки, монашки, «со Святыми упокой» – замечательно. Прекрасный антураж для триллера.

 – Для ужастика, что ли?

 – Ну да. Фильм ужасов, по-вашему. Короче, нам необходим сценарий православного триллера. «Вий» Гоголя помните? Нужно еще круче.

 – Круче Гоголя? Боюсь, не потяну.

 – Я неточно выразился. Жестче. Фильм «Пила» видели?

 – Ага. Так это чтобы батюшка вышел из алтаря с бензопилой вместо чаши с причастием и всех прихожан в фарш покрошил? – улыбается Герасимов.

 – Вот-вот, – радуется Шапиро, – это струя, вы это чувствуете. Мы не собираемся замыкаться нашей страной. Мировой прокат. Бог – он везде. Я езжу повсюду, на одном месте не сижу никогда. Человечество ждет православный триллер. Батюшка – маньяк, монахини – ведьмы, как вам ведьмы?

 – Ведьмы в Киеве никогда не переводились, – говорит Герасимов, – моя жена, например. Вы сходите во Флоровский женский монастырь, он тут рядом на Подоле, под Лысой горой. Стоят в храме, молятся. Ведьмы. Те, которые уже не могут на помеле не летать – монашки.

 – Вот-вот. В этом роде нам и надо, вы сможете, кроме вас, некому. Пишите сценарий, и ужасу побольше.

 – Страху Господня!

 – Вот именно.

 – А любовь? – вдруг говорит Герасимов.

 – Конечно, сексу побольше. Женский монастырь все-таки. Как вы говорите, он называется?

 – Флоровский, там еще воинская часть напротив.

 – Окей, – потирает руки Шапиро, – Подземный ход, утопленные в Днепре младенцы, расследование ведет секретный агент ФБР, потому что в украинской военной части убит американский офицер-советник. Вы запишите.

 – Я запомню, но…

 – Да-да, можете смело брать меня в соавторы. Шапиро – киношная фамилия. Итак, секретный агент Дэвид Шап… В результате расследования выясняется, что настоятель, нет, не настоятель,.. Кто там главнее его?

 – Епископ.

 – А кто его главнее?

 – Блаженнейший.

 – Берите выше!

 – Патриарх?

 – Да, сам Патриарх глава сатанинской секты. Это будет культовый во всех отношениях фильм. «Код Давинчи» спрячется. «Оскар» наш! Вы, Иван Герасимов, потенциальный оскароносец. Вы гений! Официант, сто грамм водки гениальному сценаристу!

 – А вам?

 – Я за рулем. Выпейте за меня. Через неделю жду сценарий, прощайте.

Продюсер исчезает, будто и не было.

 – Закуску брать будете? – ставит на стол перед сценаристом стопарь с водкой официант.

 – Сколько с меня? – долго шарит по карманам Иван Герасимов и обнаруживает потрескавшееся раскрашенное яйцо.

 – Вот, – будто извиняясь, говорит он официанту, – пасхальное. Христос воскресе.

 – Воистину, – отзывается негромко официант, – так закуску брать будете?

 – Нет, брат, закуска у меня есть. Принеси-ка еще двести водочки. Давно я в запое не был.

ПРОРОК ИЗ РЮМОЧНОЙ

 – Я записываю! Я все записываю! – вскакивает из-за столика маленький неряшливо одетый человечек и, размахивая мятыми листами бумаги, обводит всю нашу рюмочную компанию сияющим взором, дарит широкой улыбкой, обнаруживая отсутствие передних зубов.

 – Ах, как это чудесно! – восклицает он тенором. – Как вы прекрасны в своих страданиях. Простите меня, мне стыдно перед вами, но я счастлив быть здесь среди вас. Вы не знаете меня, я идиот. И это не обидно. Это диагноз. Да, я неизлечим. У меня галлюцинации. Весь мир для меня галлюцинация. И ваша война тоже всего лишь галлюцинация, но я верю в нее, и люблю. Потому что, если я перестану верить в свои видения – вы исчезнете. Эта рюмочная опустеет, но и она, может быть, окажется вовсе не питейным заведением, а каким-нибудь чердаком. Да, пустым и пыльным чердаком с дикими голубями. Все вокруг – мои видения, но вы прекрасные видения, вы – призраки, хранящие любовь к ближнему. А я ближний ваш, и без вашей любви я умру.

Он опускает голову и, кажется, плачет. Мы тоже стараемся не смотреть на него. Но вот голова его вскидывается, и улыбка на лице огромна и неестественна.

 – Меня отказались лечить, да и зачем? Я не опасен. Я верю в Бога, по воскресеньям я стою на паперти Ильинской церкви и прошу милостыню. Нищие гонят меня, а я счастлив. Блаженны вы, если вас гонят и поносят во имя Мое. Я блажен. И я благодарю Бога за дарованную мне болезнь. Этот драгоценный дар – мой единственный талант, моя благодать. Не смейтесь, я люблю вас. Вы – многоликие образы Божьи, вы стремитесь к богоподобию, и вы страдаете. Я лишен тех талантов, которыми вы преизбыточествуете. Вы все творцы по подобию Божьему, и я счастлив пребывать рядом с вами. Пусть вы не достигнете вершин самого Творца, но вы устремлены, вы живете живой жизнью. Ваши души стремятся к совершенству, и я союзник ваш, союзник по земному путешествию. Моя больная душа благодарна вам, за то, что вы не гоните меня. Ведь вы не прогоните меня?

Он глядит на нас так просто и доверчиво, заглядывая каждому из нас в глаза и переворачивая душу.

 – Ну что вы, – не выдерживает бармен. – Хотите выпить или закусить за счет заведения?

 – Спасибо. Спасибо, – говорит человечек. – У меня есть деньги. Я не голоден. А пить мне нельзя. Мне многого нельзя. Мне нельзя иметь детей: родятся идиоты. Но меня любила одна женщина. Моя женщина была ангел. Адам однажды проснулся в своем однокомнатном раю рядом с Евой. Я называл ее женой. Ах, если бы у меня был хоть какой-нибудь талант, я прославил бы ее в поэзии, в живописи, в музыке. Я записывал каждое мгновение с ней, их было не много, вот они, у меня плохой почерк, но вы почувствуете эти мгновения. Некоторые назовут это порнографией, но это правда. Я записывал все до мелочей. Детали очень важны, наша интимная жизнь забывается из-за невнимания к ним. Сказано, в соитии участвуют трое: он, она и Бог. Я искал Бога в интимных подробностях. Но я лишен таланта литератора. Согласитесь, что расплатиться однокомнатной квартирой за мгновения неземного бытия – наименьшая цена. Да и с чем сравнивать рай. Я живу теперь на чердаке с дикими голубями. Адам, изгнанный из рая, Адам сладострастник. Ева приносила мне в жертву свое тело. Мы все распинаем женщину, она образ Божий, явленный нам во плоти. Она возвращает нас в рай. Зеркальное отражение Христа – вот что такое женщина. Она желанна как Бог. Она врата Бога. Сквозь маленькое отверстие в ее плоти к нам вошло Небо, явился Христос. Оттого мы так стремимся туда, мы вожделеем Бога и оскверняем его врата. Мы несообразительны. Свою жажду любви мы унизили до вожделения женщины. Проникая в нее, мы оскверняем своей похотью Царство Небесное. Меня ослепила похоть! Но Бог милостив. К моему идиотизму он присовокупил болезнь сердца. Соития мне противопоказаны. Сразу после наслаждения сердце останавливается, и я умираю. Моя женщина убивала меня. За что? Это понятно. Женщина ведет войну на стороне Бога. Женщина – это всегда война. Наша война на юго-востоке – это война с женщиной. Мы гибнем в женщине и погибнем окончательно, если не остановимся. Нас спасет страх смерти. Он спас меня, я трус, жажда жизни оказалась сильнее жажды рая. О, я не призываю вас к монашеству, но любить женщину больше Господа – смертный грех. Отрекитесь от женщины во имя Господа. Да приидет Царствие Его. Наша рюмочная – Царствие Его. Смиритесь и радуйтесь. Пейте вино во славу Господа!

 – Аминь! – восклицаем мы хором и наперебой заказываем водки и пива.

 – Я не договорил, – твердо отделяя каждое слово, произносит человечек. – Да, речь моя бессвязна, но она – правда. А правда – это Бог!

 – Да знаем мы, милый, – говорит ласково бармен. – Мы народ православный.

 – Молчать и слушать! – вдруг, срываясь на фальцет, кричит человечек и топает ножкой. Мы замираем от неожиданности.

 – Вы все лжете мне, – говорит он. – Все вокруг меня ложь! А как лгала мне моя жена! Так искренно, что я не верил своим глазам, застав ее с любовником, и не с одним. Это было всего лишь мое видение: зрительная и звуковая галлюцинация. И я соглашался. Она окружила меня ложью. Ложь объединила мир, и он стал против меня. И тогда я окончательно сошел с ума. Это был неосознанный выход: сойти с ума, чтобы не покончить с собой, чтобы выжить в этом мире лжи. Я идиот! Но и вы все сумасшедшие, раз все вы еще живы. Ваша война – апофеоз вашего сумасшедствия. Вы прославляете смерть. Неужели вы не понимаете? Нет, не понимаете. Вы больны. Должен появиться кто-то один, кто скажет правду и откроет вам глаза на вас самих. И тогда вы увидите, что вы чудовища. Вы будете искать корень лжи, чтобы вырвать его из сердца, и упретесь в женщину, и обвините ее, как Адам обвинил Еву, и успокоитесь. Но и это будет ложь. Наша ложь – это лента Мебиуса, смерть ее суть, мы мертвы. Вас нет. Вы мертвецы, мечтающие убить Бога, и вы мучаетесь невозможностью, да, вы страдаете от невозможности убить Бога. Но ваши страдания и есть выход. Полюбите страдания и вы обретете Бога. Он вечен и не убиваем. Поверьте в это и вы обретете благодать. Я призываю Духа Святого снизойти на вас. Сейчас он пронзит вас огненными языками, и вы полюбите Бога и созданный им мир. Духом Святым вы полюбите врагов ваших и зарыдаете от раскаяния.

Человечек вдруг падает на колени, воздевает руки кверху и истошно кричит,

 – Господи Дух Святой, снизойди на нас!

Мы срываемся со своих стульев, опускаемся на заплеванный пол и кричим вместе с ним:

 – Господи Дух Святой, снизойди на нас!

Мы тянем руки к потолку, на котором в сигаретном дыму под дешевым абажуром висит единственная лампочка и хором, срывая голоса, орем:

 – Гос-по-ди Дух Свя-той, сни-зой-ди на нас!!!

И вдруг лампочка гаснет. Воцаряется жуткая тишина и темнота, и в ней мы слышим голос:

 – Прощаются грехи ваши, ступайте с миром и не грешите более.

Свет озаряет нас, загорается лампочка, мы прозреваем и оглядываем зал. Возле выключателя стоит наш человечек и, нежно улыбаясь нам своей беззубой улыбкой, вдруг произносит негромко, но отчетливо:

 – Официант, водки и пива всем за мой счет!

И ТУТ ВДРУГ…

  И тут вдруг в нашу заплеванную и прокуренную «Рюмочную» входит женщина…

 Всю жизнь я боялся женщин. (Детские комплексы брошенного матерью ребенка.) Женщина в моем воображении всегда – богиня, в моем описании…

 Итак, женщина входит, и описать ее необходимо. Женщина – не мужчина, тут не пройдет: «вошел человек», или «жил-был человек», или «человек – это звучит гордо»! Напишите: «Женщина умерла», и вы почувствуете вселенскую катастрофу.

 Женщина входит. Высокая, стройная, худая (я предпочитаю худых), рыжеволосая (сейчас такие в моде). Глаза… Глаза огромные зеленые, ресницы густые. Я бы ввел ее в свое воображение голой, но в «Рюмочную», в заплеванную и прокуренную «Рюмочную» она входит в строгом английском костюме (я читал о таких в романах), туфли в цвет костюма на высоком каблуке, шляпа… шляпа с вуалью. Она входит. Та-да-да-дам! Не смею утверждать, что вход женщинам в наше заведение, как и на святую гору Афон, запрещен. Бывают. Очень редко. Всякие бывают. Но эта… О, как грациозно, через зал, к свободному столику! Присаживается и заказывает все меню: сто грамм водки, стакан томатного сока и бутерброд с килечкой и кружочком соленого огурца. Выпивает залпом, достает из сумочки (еще сумочка, я о ней забыл), изящный портсигар, официант щелкает зажигалкой.

 – Повторить, – указывает она тонкой рукой на опустевший стопарь. Мы аплодируем. Бармен включает музыку. Оказывается, у нас есть музыка. Все взоры завсегдатаев обращаются ко мне. Я – известный на Подоле ловелас. И я встаю. Танцующей походкой подхожу к ней:

 – Мадам, позвольте пригласить вас на танго.

Ударение на последнем слоге, – стиль заведения и мое амплуа требуют. Она согласна. Встает, перекладывает сигарету в левую, нет в правую руку, и мы танцуем. О, как мы танцуем! Я – страстно, она – отрешенно. Я для нее манекен, всего лишь партнер. Не исключено, что в финале она протянет мне один или два доллара.

 Что я отвечу? Что я писатель? Что вся эта «Рюмочная» – плод моего воображения?

Она протягивает мне свой портсигар, и я закуриваю.

 – Мадам, – говорю я, – Вы – моя мечта, мой идеал, который только я способен воплотить в литературе. О, если бы мы встретились не здесь, а в реальном мире, я бы побежал за Вами на край света, я умолял бы Вас остаться со мной, прожить со мной хотя бы эту жизнь! Но Вы предпочитаете искусство литературы. Литература вводит Вас в вечность. О, религиозное чувство женщины, оно лишает нас земного человеческого счастья. Бог дал нам женщину не всю, а только ее малую часть – плоть. Всей женщиной: ее душой и духом, обладает только Он. И я ревную свою женщину к Богу.

 – Господи, – говорю я, – ты поманил меня счастьем, я пошел и обрел страдание. Все, что ты дал мне на этой земле – повод к страданию. Я страдаю, Господи. Ты доволен?

 – Если я – всего лишь твоя фантазия, – вдруг говорит женщина, – то кто же наши дети? Тоже фантазия?

 – У нас есть дети?

 – Двое, мальчик и девочка. Ты хотел гораздо больше, но Бог дал только двоих. И я счастлива. Я счастлива каждый вечер забирать тебя из этой «Рюмочной», где ты сидишь один за столиком и пишешь. Твои рассказы не печатают, пьесы не ставят, но ты упорно пишешь. И я люблю тебя, и не ревную, потому что я знаю, ты пишешь обо мне. Я узнаю себя в каждой женщине. И в этой рыжей аристократке я тоже узнаю себя. Но я узнаю и тебя. И этого мне хватит на всю жизнь. Даже когда тебя не станет, я буду перебирать твои рукописи и познавать тебя. Как сейчас: каждым твоим волоском, каждой морщинкой, так и потом – каждым словом, каждой запятой и многоточием. Я всегда буду познавать тебя.

 – Что, господа, съели! Любят ли вас больше меня? Да, я люблю и любим. И это все, что мне нужно. Мне плевать на вашу политику, на вашу войну, на вашу смерть. Я вечен, потому что меня любят, вечен, потому что люблю. Я люблю эту женщину, вас, эту «Рюмочную». Моей любви хватит на всех вас, берите, сколько хотите, даром!

 Не хотите… Вам не до любви. Вы жаждете справедливости. У вас народ, страна, церковь, война… А как же любовь? Что вы без нее? С вашей справедливостью, социальными идеалами и чувством мести? Справедливость требует мести. Ваш бог требует мести как жертвы, чтобы удовлетворить вашу жажду справедливости. А ее нет. Ничего нет. Неужели вы этого не видите? Есть только любовь. Она связывает все: меня, эту женщину, моих детей, вас, эту «Рюмочную», церковь, страну, войну, весь мир. Если она вдруг исчезнет, все распадется на атомы. Мы исчезнем… Как тяжело любить вас, господа, и как это легко и радостно, попробуйте, попробуйте…

ДВА ТОВАРИЩА

  Они входят, отряхиваясь от снега, и мы замолкаем в удивлении: Как? Уже зима?

 –…а исключение, – говорит первый, продолжая разговор (неужели они не заметили, что пошел снег?), – исключение – это поставить небоскреб посреди деревни.

 – Но ведь так все и делают: каждый норовит заявить о своем я! – восклицает второй.

 – Вот именно! О чем я вам и говорю. Тут как в архитектуре: два типа мышления. Архитектура исключения – небоскреб в чистом поле, и архитектура включения – включение в пейзаж, в соседнюю застройку, в человечность.

И вдруг он вздыхает:

 – Но и это уже исключение. Человечность стала исключением. Нам, пожалуйста, триста грамм водочки в графине и закусить. Так вот…

 – Простите, – спрашивает официант, – там снег идет?

 – Ну да, – удивляется вопросу архитектор.

 – Первый снег?

 – Наверное, первый.

Официант проходит через весь зал и распахивает двери. Снег в свете фонаря неспешно падает на землю. Мы все глядим заворожено. Снег идет, в дверном проеме замер человек. Господи, как хорошо. Мы дожили до зимы.

 – Официант! – зовет бармен. Официант закрывает двери осторожно, чтобы не спугнуть снегопад, и чтобы снежинки упали туда, куда им предназначено было упасть, идет к барной стойке, подхватывает поднос и несет заказ двум случайным посетителям нашей «Рюмочной», пришедшим к нам с первым снегом.

 – А я ведь и женился-то из-за снегопада, – вдруг говорит товарищ архитектора, наполняя рюмки:

 – Представьте, провинциальный народный театр. Я когда-то в нем играл, студентом еще. А тут проездом, много лет спустя. Премьера, пошленькая пьеса на потребу публики, кордебалет. После – банкет. Меня усадили рядом с танцовщицей. Я люблю театральные банкеты. Актеры произносят тосты так, будто играют несыгранное: всем своим видом, голосом, паузой, интонацией заявляя о невостребованности своего таланта, не раскрытости его. В актерском тосте и боль, и хвастовство, и самоирония, и надежда; возвеличивание себя и уничижение остальных. И все это так по-детски беззлобно, что поневоле заражаешься, хочется тоже что-нибудь этакое выкинуть, исключительное и, как вы говорите, потаенное. Ведь в каждом есть что-то исключительное и потаенное. Мы тешим его внутри себя, но иногда хочется явить его миру и не быть осмеянным. Где еще это можно сделать как не в театре? Может, потому и существует столько лет театр, чтобы каждый мог явить миру свое лучшее. Я убежден, что актеры затем и живут, чтобы показать нам то, как прекрасен может быть человек.

 – За актеров! – поднимает рюмку архитектор.

 – За театр! – соглашается его товарищ. Они выпивают и он продолжает:

 – После банкета я провожал танцовщицу, читал ей стихи, она смотрела на меня огромными глазами недоуменно. Как? Бизнесмен, у меня уже тогда была строительная компания, и вдруг – поэзия? Вдруг все совпало в тот вечер, уже ночь: вдруг пошел снег, первый снег, такой же, как сейчас, большими хлопьями, неспешный. Простите за сентиментальность. Я смотрел, как снежинки падают на ее волосы, на лицо. Они таяли и светились под фонарями. Вдруг я предложил ей, не зная даже ее имени, забыл, руку и сердце. Уже потом я понял, что всему виной это странное состояние души, виноват и первый снег, и снежинки, тающие у нее на лице, и эта белизна пустых улиц, ощущение белого листа, целомудрия мира. Первым снегом Бог отпускает грехи земле, всему человечеству. Первый снег – это предложение Бога начать жизнь заново, без греха, чисто и радостно, обнаружить в себе ребенка и жить с ним, являя его миру – какие у детей грехи? Да-да, снегом Бог прощает землю. И вот она, нераскаянная, но прощенная, дарит надежду и новую любовь. Я женился.

 – За любимых жен! – поднимает рюмку архитектор.

 – Да-да, – соглашается и быстро выпивает его товарищ:

Я женат уже много лет. У нас дети, внуки. А я не знаю, люблю ли я ее? Я вспоминаю тот снегопад. Допустим, Бог явил мне благодать в ту ночь. И в этом благодатном состоянии я любил весь мир. Что же, если бы на месте моей жены была другая женщина, случайная прохожая, я бы тоже сделал ей предложение и тоже женился?

 – Но ведь была она…

 – Я понимаю, о чем вы хотите сказать: что у Бога все не случайно. Я понимаю, но… Ведь этого больше не было. Не было падающего снега, женщины, глядящей недоуменно, чувства покоя и любви к этому миру. Была обычная жизнь. И вот она почти прожита. Снег идет. Мы с вами – случайные посетители этого заведения для неудачников. Да, моя жизнь не удалась. В ту ночь я был обманут. Кто обманул меня? Бог?

 – Не знаю.

 – А что, если Бог – это обман. Что, если Его нет?

 – А что есть?

 – Есть первый снег, первый дождь весной, шелест листьев под ногами. Что, если проживать каждый день, как первый? Я знаю, чем вы возразите: что все это создал Бог. Я согласен, умом соглашаюсь, но сердцем я буду радоваться не Богу, а первому снегу. Понимаете? Мы столько нагородили вокруг Бога, что потеряли способность чувствовать Его, при этом отказались от чувств, простых и ясных. Ради Бога и своей, а не им дарованной, веры, мы отказались от любви. Я ведь сегодня даже не заметил там, на улице, когда мы шли и говорили об архитектуре, первого снега. Если бы не этот молодой человек, официант, я бы и не вспомнил о той ночи, когда я любил. Любил бескорыстно, без надежды, на что можно еще надеяться, без веры, зачем мне вера? Любовь переполняла меня, и я был счастлив! Ах, милый мой, как невыразимо счастье. И, что ужаснее всего, невыразима сама жизнь. А что, если та ночь и была вся моя жизнь? Так мало. Так мало. Кто виноват в этом? Бог? Я? Моя жадность? Да, я хочу, если не большего, то хотя бы повторения. Нет, если это повторится, будет не то, я жажду большего, еще большей любви, любви до бесконечности, я вытерплю бесконечное счастье. Но ничего не повторяется. Я уже не надеюсь, не верю, не люблю. И жизнь прожита. Все в прошлом. Да что все? Одна только ночь, нет, меньше. Может это и длилось то одно мгновение. Вот и все. Вся моя жизнь.

 – Кажется это у Марины Цветаевой, определение быта и бытия. Жизни и существования. Птичка летит – бытие, села на ветку – быт. Я всю жизнь обустраиваю человеческий быт, порой вдохновенно, но… – медленно подбирает слова архитектор, – я знаменит, не бедствую…

Но его товарищ не слушает. Он достает телефон:

 – Странно, здесь не ловит. Жена заждалась. На посошок?

 – Ну да, – соглашается архитектор, – На посошок.

Они выпивают по последней, расплачиваются поровну и выходят.

 – А снег-то кончился, тает. О, Господи, – говорит архитектор, и дверь за ними захлопывается.

2018-04-02T14:05:27+00:00