<< Вернуться к содержанию

Слова стоят спиной
к тому, что происходит.
У вас – своя война.
У них – своя игра.
У них особый строй
метафор и просодий.
Слова стоят спиной.
На спинах – номера.

Построены из слов
молитвы и приказы.
А лица не видны:
что «речка», что «рука» –
слова построят вас
в бессмысленные фразы
и двинут в смертный бой.
Чуть позже. А пока –

слова стоят спиной.
Читай их, как угодно:
воскликнешь буквы «О»,
присмотришься – нули.
Слова стоят стеной:
«ДОСТОИНСТВО», «СВОБОДА»…
чтоб мы о том, что ЗА –
и думать не могли.

Слагайте же стихи
душевно и степенно!
Поэзия давно
не просится в печать.
А что если она –
искусство лезть на стену,
до края, до небес?
И видеть? И молчать?..

* * *

«ад – это другие»
Ж.-П.С.

ад или другой
не твоя вина

не твоей рукой
кровь отворена
разошелся шов
перетянут жгут

людям хорошо
люди шины жгут

людям нужен ад
сколько ни ругай

ты не виноват
что нависла гарь

и не виноват
что разит мочой

но куда ж ты в ад
со своей свечой?

пламя-язычок

жечь глаголом? жги!!!!!

а другим? молчок
нарезать круги

– – – – – – – – – – – – –
ты в своем бреду стал силен и храбр
на любом аду возведешь ты храм

и повалят смены толпой в ады
кто из них посмеет просить воды?

КАМНИ

На сердца площадей да на души садов –
чтобы серым скорбели по мертвым
и крылатые крысы твердынь-городов
оставляли пометки пометом.

Этот парк далеко – что травой, что тоской –
от заросшего Мавками леса.
Так и ты никогда не бывала такой,
некрасивая, хрупкая Леся.

Твердо-серой такой, чтоб вовек не моргать,
не дрожать и не грезить в потемках.
Эти жертвы-цветы – да к живым бы ногам,
да от крепких мужчин, а не теток!

Тень от клена и юный цветок со слезой,
белоперое облачко лета,
мотылька трепыханье и арка борзой
в перелетном прыжке с парапета –

вы незримы в культурологическом сне,
столь любезном надписанным плитам,
где планетка Земля, совершившись вполне,
обрела совершенство гранита.

С педантичностью «Ролекса» кружит она
вне мистерии рая и ада.
Но окрест, обнажаясь, звенит тишина
беспощадней, чем смех азиата.

* * *

Листья желтеют – небо из них уходит,
щедростью синевы творившее зелень.
только и остается им: лечь на землю,
легким тельцем прикрыть, отражая холод
медленным тлением. тусклым и плоским светом
жесткую наготу стволов освещая –
чтобы мы их хоть изредка посещали
и говорили друг другу «а помнишь? летом…»

Месяц до снега. Мир не сдается мраку.
листья в полете так и просятся в руки.
выбрать – поярче, без порчи, не самый хрупкий.
просто его поместить под стекло и в рамку
с надписью «памяти всех унесенных ветром» –
пусть повисит над диваном напротив кресла.
и замечать иногда, не вставая с места,
как замирает время, меняя вектор.
ПОРТАЛ

Рафаэлю Багаутдинову 

Пережить самого себя.
Может быть, вопреки хотенью.
Был мужчина. Теперь старик.
Был художник. Теперь… никто?
Дополнительная судьба
отрастает вечерней тенью –
не того, кто дрожит внутри,
а всего лишь его пальто.

Забывать самого себя.
Притворяться старинным фото –
и угрюмо, как зимний кот,
погружаться в свой карантин…
…А приветливая семья
окружает его комфортом
и подсчитывает доход
от продажи его картин.

Ходят слухи, что до сих пор
хорошеют его модели,
что супруга не по годам
миловидна, свежа, бодра.
Я могла бы ввязаться в спор,
так ли это на самом деле,
но, обмолвясь: «Пожалуй, да» –
замолкаю, теряя драйв.

Я не то чтобы двадцать лет
прожила, ничуть не старея,
но девчонкой еще кажусь
тем, кто смотрит со стороны.
А написанный Им портрет –
мой «секрет Дориана Грея» –
стал серьезней и строже, пусть
ни морщинок, ни седины.

Это чудо – не навсегда…
Но доверчиво ждут секреты
в рукотворных немых вещах,
в плоском красочном двойнике.
Мне недавно открылся дар
проникать сквозь портал портрета –
чтобы Автора навещать.
А точнее, бывать… но кем,
если видит уже не он,
не остаточных три процента
(все равно ему не уйти
дальше вымерзшего двора) –
сквозь пустой городской неон
и туманы земной плаценты
кто осваивает пути,
где космическая игра

плавит в музыку тишину?
По небесному интернету
увлекательнее бродить,
чем по улицам и садам.
Он, как в молодости жену,
выбирает себе планету.
Если влюбится – убедит,
что теперь уже навсегда.

…Воровски налетает снег.
Он спохватывается: «Но где же?..»
На индиговой темноте
тормозя золотистый ток –
на изнанке усталых век
проступают черты надежды.
Жаль, что этого на холсте
не напишет уже… никто?

ЛЕГКО

Этим воздухом
дышат деревья и дикие звери.
Так легко –
он трепещет кленово, искрится сосново.
Так легко –
оттого, что несбыточный запах потери
в нем навек растворен,
как в духах дорогая основа:
ощутим только мной.
Потому что ни цвета, ни веса.
И никто эту боль
на лице
у меня не отыщет.
И совсем уж без запаха –
нечто, что мне неизвестно,
но меня защищает
надежней любого жилища.

Даже если разуться –
не страшно споткнуться
о камень.
А раздевшись –
на острую ветку, на взгляд напороться
(кто там смотрит в прицел?) –
не страшнее, чем ранить сосками
нежный воздух,
в котором уже ни родства, ни сиротства.
Я не цель –
если осы-тигрицы, шмели-медвежата
устремленно жужжат,
что нектар накопился и вызрел.

Да. В начале дыхание.
После – пружина разжата.
Потому я теперь –
отрицание цели.
Как выстрел.

ЮНОСТЬ

Полная чаша искрящейся крови –
как наполнять? –
и увядали дары в нераскрытых обертках.
Черным по белому писаны брови –
как не понять? –
и самоучка-душа восставала из мертвых.

И намечала – по черному белым –
в космосе плыть,
звезды к зрачкам примерять окрыленно и дико.
Глупое тело покинуто млело –
ни утолить,
ни расплескать, как чернильную сущность индиго.

Что это было – так неотвратимо –
и не сбылось?
Было ли, если ушло, даже дверью не скрипнув?
Все – осязанья, картины и темы,
нежность и злость –
к непостижимости той безнадежный постскриптум.

К ИСТОРИИ МОЕГО ПСЕВДОНИМА

Когда мне было семнадцать лет,
был жив один молодой человек.
И я носила его портрет
на внутренней стороне век.
Я думала, что он немолодой –
ему было тридцать, даже на вид.
И мог конкурировать с этой бедой
лишь миг, когда солнце минует зенит.
А, впрочем, для юности все беда,
что не оргазм, не звезда, не война –
что ей не ровня. А я тогда
самой себе была не равна –

теряясь в рядах нетоварных пар
стоически стиснутых губ и колен
заведомых узниц прокрустовых парт,
красневших от термина «многочлен»,
особо чувствительных к цифре «два»,
скучавших над книгами допоздна…
Он нам что-то умное преподавал
без шума и пафоса – будто не знал
о том, как он выглядит, как звучит,
и что за избранность в нем так видна,
но не опознана. Что за лучи
сквозь дрожь пронизывают до дна
наивных студенток – и мимо глаз
(глазеть в упор – что рубить с плеча:
глаза, отворенные напоказ,
уже не видят – они кричат.)
А я молчала. И у доски.
Но выводила в экстазе тоски
сомнамбулической волей руки
псевдологические значки.
От незаслуженного «хорошо»
ученью вослед забывая запрет –
взаимного взгляда электрошок
в меня впечатал фотопортрет.

И не исправить. И не стереть.
И ни ощутить, ни забыть нельзя.
С тех пор я могла на него смотреть
всегда, когда закрывала глаза.
Так смотрят – сквозь сумерки – на рассвет.
Так смотрят – на музыку – сквозь оркестр.
С тех пор я носила его портрет
как вирус и как чудотворный крест.
Не понимая в нем ни черты.
По жизни он кто? математик, доцент,
по слухам женат – но не в этом стыд:
нельзя быть как все при таком лице.
Для всех – монотонный бетонный провал,
где все в мельтешеньи своем мертво.
С таким лицом не качают права.
С таким лицом не ездят в метро.
Таких не живописал Глазунов,
не удостоился Голливуд…
Был вывод абсурден, и этим нов:
с таким лицом нынче тут не живут.
Он миф, он герой сериала «МОЙ СОН»,
и тайны его не снаружи – внутри.
Там, помнится, было о том, что он
из тех, кому умирать в тридцать три –
могила и даты… Нет, верь-не-верь,
а на иконы таким нельзя:
не в меру дерзок разлет бровей
и слишком больно горят глаза.

К чему эти игры со смертью, когда
он мог все, что мог только он один –
пойти не туда, и войти туда,
куда еще никто не входил.
С девичьего лона сорвать бельмо
чудесней, чем с суетных глаз слепца.
Да мало ли что отворится само
на зов – нет, не голоса и не лица –
того, что в них явлено! Мало ли тем,
желаний и целей, путей и мест!
Вот времени – мало. И нет совсем.
Он вел нашу группу один семестр.

…Как сладко страдать, созерцая портрет,
предательски честно смиряясь с судьбой.
Я вижу его, а он меня нет,
и можно пока что расти над собой,
брезгливо смотреть на других мужчин
и втайне надеяться на волшебство –
авось, поумнею, сведу прыщи,
когда-нибудь стану достойной его…
как будто «когда-нибудь» – вектор мечты.
А это – три года спустя, на ходу
узнать – и космической льдиной застыть:
Вчера, на тридцать четвертом году…

И не исправить… И не стереть…
И ни ощутить, ни забыть нельзя…
А я не могла на него не смотреть
всегда, когда закрывала глаза…

Так прошлое с будущим, жизнь и смерть
мгновенно меняют свои полюса.
Что прежде казалось немыслимым сметь –
отныне обязана написать.
Для собственных глаз, с этих пор сухих.
Для истинной жизни – всему взамен.
И метишь беспомощные стихи
одним посвящением: А.И.Н….

Когда наступает Великий Облом,
попутно лишаешься шор и оков.
И многое запросто – красный диплом,
четыре книги (увы, стихов)
и прочие вехи бесплатных услад…
Вот если б наука не сдохла в стране –
вполне мог случиться веселый расклад,
когда миллион бы достался мне,
а не Перельману. Но я бы взяла –
и значит, достойнее Перельман.
К тому же на рынке, где сажа бела,
ценней математики мат-перемат,
поскольку без мата не описать,
как прозой жизни сбывался бред,
империи рушились в полчаса,
хай-тек размножался… И только портрет –
его не смогли растоптать года
стадами сапог, отсудить судьба,
подделать мечты. Но теперь, когда
я вдвое старше самой себя –
новейшая версия прежней души,
недоумевающей: кто она? где? –
теперь он в сердце моем зашит,
и я не могу его разглядеть.

* * *

Однажды все, во что не верили вчера мы,
соткут закатные светящиеся нити.
Такими ласковыми недовечерами
дневные бабочки становятся ручными
и сами просятся: возьмите нас, возьмите!

Они садятся нам на головы, на плечи,
но тут же вспархивают – если ты не замер.
Ты не торопишься? протягивай навстречу
ладонь и жди – как будто вечны и прочны мы,
дневные киборги с цветочными глазами.

Кому доверчиво распахивает крылья
в ладони бабочка – не то чтобы элита,
но вне деления на первые-вторые-
трехмиллиардные… она скрывает имя?
Откроешь книгу и узнаешь: Нимфа Лида.

Смотри, смотри, ее бесстыдством ошарашен!
Когда узор твоих кошмарных сновидений
вдруг предъявляется прекрасным и нестрашным,
и все мгновенные детали различимы,
невольно вздумается:
смеет ли нигде не
существовать первопрообраз? В поколеньях
столь безупречно повторение канона,
что, может, карты непредсказанных вселенных
на этих крылышках? Нет, лучше промолчим и
отпустим мысли вслед за Нимфой.
Все равно нам
теперь томиться непроявленностью чуда,
его затерянностью в городе и доме,
плывущих мимо неба звездного – покуда
ночные бабочки останутся ночными,
неприлетевшими на свет твоих ладоней.

* * *

Сна незавершенное действие
гаснет, намекнув свысока,
только артефакта чудеснее
в памяти уже не сыскать:
тайный клад космических рыцарей?
солнечных лучей варикоз? –
книга с золотыми страницами,
тонкими, как крылья стрекоз.

Я готова чистить безропотно
жизни тесноватую клеть,
полюбить насущные хлопоты,
ни себя, ни дней не жалеть,
если откровенней приснится мне,
если напоследок спасет
книга с золотыми страницами,
книга, где откроется все.