ЭЛИНА СВЕНЦИЦКАЯ • ИЗ СБОРНИКА «МОИ ШЕДЕВРЫ»

<< Вернуться к содержанию

ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ

Сколько помнила себя Гуля, она все время думала: простая она или не простая? обыкновенная или необыкновенная? И еще ей было интересно, что о ней думают люди, которые вокруг? И думают ли они вообще о ней, эти люди? Вот так она и жила – все время думая, что же о ней думают люди, и делая вид, будто она об этом не думает…

А жила она на станции Авдеевка, в бараке. Вагоны стонали и выли, пролетая мимо, угольная пыль с терриконов хрустела на зубах. И дул ветер, все время дул ветер, дул во все стороны одновременно. Комната была длинная и сырая, желтая лампочка болталась под потолком. По углам стояло четыре кровати, стол и стулья, шкаф. Все было дряхлое, как все неудачи этой жизни, и по ночам скрипело, шуршало, трещало и чем-то позвякивало. Гуля часто просыпалась по ночам и смотрела в темноту. Что-то происходило там, в темноте, в углах. Кто-то ходил по бараку, шуршал старыми газетами и всхлипывал.

Родители Гули всегда были дома. Дома они и работали. Им привозили каждые три дня тушки кур, уток, цыплят – и целый день они щипали перья. Вставали затемно, наспех пили чай с хлебом и щипали перья, пока не переставали двигаться пальцы. Тушками был забит холодильник, но места было мало, потому щипать надо было быстрее, чтобы не испортились. И каждый день после школы Гуля садилась рядом с ними на маленькую скамеечку в кухне и щипала птицу. Перерыв делали вечером на полчаса, теперь пили чай с сухарями и разговаривали.

– Как дела? – спрашивала мама.

– Вроде нормально, – отвечала Гуля.

– Ну, хорошо, – говорила мама. – А у меня сердце болит.

– У всех болит, – говорил отец. – Сиди, молчи.

А ближе к ночи приходил брат Гриша, пьяный. Он болел эпилепсией, и пить начал, когда понял, что болен неизлечимо. Он спотыкался о стоящее в коридоре ведро, швырял что-то об пол, ругался и валился на постель. Никто не спал – но все молчали. А потом начиналась ночная жизнь – что-то трещало, вздыхало, кто-то шептался за окном и чьи-то маленькие ноги шлепали по потолку.

И Гуля ложилась в постель, как в яму, и даже сквозь сон слушала эти ночные звуки. И единственное, что она хотела, – уехать отсюда как можно дальше. Не слышать ничего ночью, не щипать днем перья, не дышать угольной пылью. Но год шел за годом – а ехать было некуда.

Она закончила школу. Учиться дальше денег не было, оставалось только ждать, пока кто-нибудь женится. Гуля подождала три года, а потом, никому ничего не сказав, уехала в райцентр.

Там она стала уборщицей в каком-то магазине и нашла себе какого-то старенького пенсионера. Она стала с ним жить, кормить его кур, ходить за поросятами. Один поросенок был вредный – он все время убегал от Гули и слонялся по двору, но стоило Гуле подойти поближе – удирал сломя голову. А пенсионер ругал за это ее, Гулю.

У них вообще были сложные отношения: он долго не хотел на ней жениться, они жили несколько лет не расписанные, потом расписались – и через несколько месяцев развелись; потом опять стали жить вместе, но все время ругались, потом перестали ругаться, но он нашел себе помоложе; потом вернулся к Гуле, но стал ругаться еще больше, и тогда она уже нашла себе другого пенсионера, правда, без желчного пузыря, а потом Гуля все-таки подумала и вернулась к прежнему. И все это время убегал этот вредный поросенок и еще время от времени приезжал в гости брат, пока не умер.

И в тот день, когда они расписались, поросенок, конечно же, убежал. Но муж несильно ругался, и Гуля поймала поросенка быстро, а потом они сразу же пошли на электричку до Ясиноватой, а брат их провожал. Гуля вошла в вагон – веселая, счастливая, с банкой пива, и сказала: «Спасибо, родненький братик, что ты нас провел. Передай спасибо родителям и привет всем, кто меня помнит. Дай тебе Бог любви и верности, собственного достоинства, хорошего заработка, крепкого здоровья в личной жизни». Потом электричка дернулась, брат соскочил на перрон, а они стали смотреть в окно и смеяться. И вот ничего не осталось, и не помнила Гуля, зачем им понадобилось ехать в Ясиноватую, и все стало совсем другое, но помнила Гуля только эту электричку и свои такие хорошие слова, и как потом загрохотали колеса, и все понеслось неизвестно куда.

И жизнь была прекрасной, прекрасной и горбатой – как маленькое деревце под окнами ее дома в Авдеевке.

ЭТА ЖЕНЩИНА

Истерика. Опять истерика. Стоит только успокоиться – и что-то случается, и хочется лезть в бутылку, а потом на стенку, а потом плеваться, кусаться и биться головой об пол.

Эта женщина сидела за столом и писала о том, что у нее опять истерика. Просто ей сказали, что с помощью писания можно вылечиться от всего, только надо красиво писать и ошибок делать поменьше. Она сидела около окна на кухне, падал снег, кошка дремала в кресле. Эта женщина выглянула в окно. Там засыпанный снегом Пушкин грустно стоял и смотрел вдаль. Она открыла форточку и стала писать дальше.

– Вот что ты за человек?! Сидишь на сквозняке! – это пришла навестить мама.

– Что я за человек? Обыкновенный, но не совсем. Склонный к рефлексии, но неуравновешенный. В последнее время появилось во мне что-то такое… Нервничаю вот часто, письма пишу…Чувствую какое-то смещение, сдвиг, но не знаю, откуда и куда…

И сознание ее было какое-то странное, оно ей все время изменяло. Об этом она и писала, надеясь, что эти измены когда-нибудь прекратятся. Но сознание изменяло ей постоянно, абсолютно никого не стесняясь. Она очень боялась этих измен, но ничего не могла поделать.

Выходя из дома, эта женщина всегда боялась, что забыла выключить утюг. И придя на работу, гладила ли она сегодня и в каком виде утюг оставила. К середине рабочего дня она убеждалась, что утюг не выключен и все сгорело, и бежала домой спасать остатки своей жизни. Но в доме было тихо и пусто, только чернел на плите забытый чайник и пахло гарью.

На следующий день эта женщина вставала с мыслью, что нужно не забыть выключить чайник. И теперь уже, придя на работу, думала о чайнике – выключила или не выключила. И опять, в полной уверенности, что дом горит, она убегала с работы. Но чайник спокойно стоял на плите, и утюг тоже был на месте, только квартиру оглашал голос не выключенного телевизора.

Однажды она поняла, что очень рискует. Проблема даже не в том, что у нее страхи, но в том, что она действительно все время что-нибудь забывает. Чтобы призвать к порядку свое изменчивое сознание, она подробно описывала все его измены. Вот она написала про утюг, про чайник и про телевизор, но ничего не изменилось. Тогда она написала о том, как пошла в магазин. В одной руке у нее был пакет для продуктов, в другой пакет с мусором, который она решила выкинуть. Выйдя на улицу, она взяла оба пакета в одну руку и пошла в магазин – мимо памятника Пушкину, мимо мусорных баков, мимо почты и сберкассы. Иногда ей казалось, что пакет в руке мог бы быть полегче, но в задумчивости она отгоняла эту мысль.

Так шла она дальше и дальше, размахивая пакетами, глядя в небо и тихо напевая: «Буря мглою небо кроет…». Около магазина она остановилась. Что это за пакет у меня в руках? Для чего мне этот пакет? Почему я с мусором хожу? Что это значит?

Так писала эта женщина, и снова и снова думала о своем сознании, которое ей изменяет, причем каждую минуту и без всякой совести. И еще она подумала, что очень трудно будет описать магазин, в который она пришла, бросив, наконец, пакет с мусором. Это был большой-большой супермаркет, облитый холодным искусственным светом. Играла музыка, и целая толпа покупателей двигалась по длинным проходам мимо бакалеи и полуфабрикатов, толкая перед собой тележки. Люди были разные – тети-слоники в шароварах, бабушки в смешных шапочках и коротких шубках, мужчины, пахнущие пивом и зубной пастой. И у всех у них лица – виноватые, униженные, злые.

И все вокруг странно, как бывает во сне, когда знакомые предметы предстают в незнакомом освещении. Всюду лежали свертки, пачки, мешочки. Ни на чем не было названий. Непонятно было, что где. Всюду лежали какие-то коричневые пакеты непонятной формы, никто не знал, что в них завернуто. Но, несмотря на это, люди вокруг глубокомысленно разглядывали эти таинственные пакеты, как будто бы делая серьезный выбор. Нагрузив свои тележки, люди шли к кассам.

А там… там стояли звери. Они, когда приближались покупатели, разрывали их пакеты. Что в них, по-прежнему было непонятно, но сами покупатели при виде того, что они выбрали, громко рыдали, падали на колени, просили прощения. Звери выпроваживали их на улицу, а там, за дверью, плескалась черная вода и слышались стоны.

КАК ВСЕ

А они живут как все. Да, они все абсолютно как все, и ничем от них не отличаются. И они это прекрасно знают и считают, что так и должно быть. Потому что если не будет таких, как все, то что же это будет?

И дом у них как у всех. Четыре комнаты – и только в одной убрано. Но в ней не живут. В ней только выставка посуды и суровые люди в рамках на стенах. Этот дом был в городе, как все, засыпанном снегом, дом среди снегов, и ржавые палки на асфальте, и чья-то кровь на снегу.

В первой комнате жил хозяин. Он, как все, был умный по жизни, работал в разных местах, пел в хоре и в самодеятельности танцевал ламбаду. Как все, после работы в разных местах он расслаблялся, пил пиво и курил на балконе, а потом смотрел вниз на слетающий с сигареты огонь. А потом, как все, шел ужинать, смотрел телевизор, и всю ночь ходил от стены к стене, время от времени ударяя кулаком в притолоку.

Во второй комнате жила его жена. Его жена была тоже как все, она работала в школе учительницей обслуживающего труда и считала себя жертвой антисемитизма. Самое интересное, что никто ее не считал еврейкой, и нос у нее был почти нормальный. Но и ее, как и многих, сократили, и из-за чего же, спрашивается, это могло случиться, если не из-за всеобщего антисемитизма? Как у всех, ее письменный стол был забит рваными бумажками, сломанными карандашами, не пишущими ручками. И придя с работы, она, как все, тихо сидела за столом, перебирая эти бумажки, карандаши и ручки. А теперь, когда ее сократили, ей ничего не оставалось, как перебирать эти бумажки, карандаши и ручки, размышляя о происках антисемитов.

А в третьей комнате жила ее свекровь. Как все свекрови, она была образцовой хозяйкой и никогда не заливала соседей. В ее длинной жизни все время так получалось, что жила она в одном городе, а работать ездила каждый день совсем в другой город. И всю жизнь моталась по автобусам, как все, с полными сумками, с какими-то кульками и сеточками, перетянутыми веревочками, которые развязывались, а пакеты лопались и рассыпались, а она их пересчитывала, все боялась забыть, потерять. А потом она, как все, ушла на пенсию, и ей стало нечего делать, и она целый день сидела в своей комнате и читала письмо, полученное сто лет назад.

«Дорогая моя Надя. Я просто так подобрал одно стихотворение с поэзии, прочитать тебе перед сном, ты ведь любишь это. Я люблю песни советских композиторов, у меня приемник, я его никогда не выключаю, даже когда меня дома нет, под музыку засыпаю.

Неизбывно и подспудно,

Как поток лучей моих,

Разделить, наверно, трудно,

Cчастье ровно на двоих.

Что тебе еще черкнуть? У тебя грехов с избытком, я тебе верю. Я тоже не ангел, но это еще терпимо. Хозяйские руки нужны, а остальное все будет. Одному жить – это сосуществование на земле».

А рядом с ней на соседней кровати жила ее сестра, старая девушка, как все, как всегда, больная. Когда-то у нее, как у всех, была сложная личная жизнь, но это было давно. И теперь ей ничего не осталось, кроме как рассказывать об этой личной жизни другим. Но только никто ее не слушает, как и всех, никто никогда не слушает. И она, как все, рассказывает ее самой себе, и, как все, сама себя слушает.

А потом, как все, ложится спать и, уже засыпая, вспоминает, как давным-давно, до всей этой проклятой личной жизни, лет в пять или шесть, у нее, как у всех, была любимая игрушка – розовый кот Барсик. Как все, она с ним и спала, и ела, как все, она его целовала и обнимала, как все, она с ним гуляла, и там, на улице, колотила, пинала ногами, от лужи к луже, поднимала с земли, отряхивала и снова колотила, и плакала, и плакала, и плакала.

Вот ночь. И все в этом доме спят. Все спят, как все, и видят обычные сны. За окном большая луна и качаются деревья, как будто бы рассказывают страшную сказку. И нет никого и ничего, только пятна лунного света на серых спинах домов. И собаки лают где-то вдали.

– Помогите! Помогите! – кто-то кричит в темноте.

Женщина в красном халате стоит посредине улицы и хрипло зовет на помощь. Тишина и темнота. Все спят, как все, и видят обычные сны.

– Спасите меня! Умоляю!

Никого нет. Никто не слышит. Спит дом. Дом, который будет вечно для них уютным и надежным пристанищем и который они назавтра покинут. Покинут, как все. Потому что я не знаю: где они, эти все, живут? И где, в какой момент, наш путь пересечет злое и жалкое безумие?

ИЗ НОВЫХ РАССКАЗОВ

РАССКАЗ ИЗ ЦИКЛА

Была маленькая надежда проснуться дома. Очень маленькая надежда – но была. Однако нет. Сколько ни перетаскивай сюда безделушки, книжки, картинки, бумажки, тряпки – это не дом. Пока таскаешь – превращаешься в сороку-воровку, везешь через блокпосты всю эту фигню и боишься, вдруг заберут. Только ведь никому это не надо, кроме тебя. И вдруг оказывается –это только жалкие кусочки, бедные кусочки. Дом не складывается из них, и жизнь стала – как рваное одеяло.

Поэтому так долго спится в эту мглистую зиму. Сумасшедшая старуха – наша погода! Всклокоченная, взъерошенная, косматая, швыряющая в лицо то снег, то воду, подвывающая противно и тоскливо. И потому каждый сон – как взгляд больного в окно. А в окне – дом, прошлая жизнь, все то, что нельзя сложить из кусочков, чего нигде нет – только там, в этом окне.

Сегодня я почти заглянула в это окно. И поняла, что надо просто его открыть и пойти по тропинке, которая начинается прямо за окном. Это чужая тропинка, чужая рыжая земля и чужая трава вроде чертополоха. Ну а как я хотела? Здесь ведь тоже все чужое, и никогда не выползешь из этого чужого, даже если вывернешься наизнанку, даже если сама превратишься в кусочки – это будут кусочки чужой земли и чужой жизни.

И вот почему так горька эта неосуществившаяся надежда – проснуться дома. Начинается утро, и опять в окно горько и честно смотрит изъеденная ржавчиной недостроенная многоэтажка с плакатом поверх оконных дыр: «Як тебе не любити, Києве мій!». Все как вчера, ничего не изменилось. Как бы хорошо лечь на дно и жить, наконец, спокойно. Но нет. Уже звонит мобильный и журчит бодрый голос:

– Доброе утро! Срочно продиктуйте серию и номер вашего паспорта, диплома, дату выдачи и номер справки переселенца, а еще – идентификационный код!

– Это срочно? Но почему?

– В связи с аккредитацией. И проверкой в связи с аккредитацией.

– Но подождите… Я же должна все найти!

– Я вам перезвоню через полчаса.

Трубку бросили. Блин, надо искать документы… Паспорт, кажется, был… где же? Вот он, очень хорошо. Теперь нужен еще диплом – кажется, в папке лежал. Но где же папка? Вот они, кусочки моего прежнего дома. Когда-то я точно знала, что в какой папке лежит, а теперь… Как в доме Облонских, смешались в кучу кони, люди и залпы тысячи орудий… Свежо и нервно, но где же справка? В паспорте должна быть, и там же – идентификационный код. Справка есть, кода – нет. И поять звонок.

– Нашли, наконец? Диктуйте.

– А код я не нашла. Можно без него?

– Нет. Ищите!

Да, конечно, ищу. Где же я могла его посеять? Такая маленькая беленькая бумажка, где угодно может ведь лежать себе тихонечко. Был в паспорте, выпал, а куда делся? Вот и разлетаются кусочки моей прошлой жизни – по всей земле, и не найти… Я уже все сумки перевернула, все бумажки перерыла… Сейчас ведь позвонят…

– Ну что? Нашли?

– Нет… Ищу…

Короткие гудки… Ничего, выдадут новый, но ведь надо срочно, а завтра, как назло, выходные. Господи, но должно быть где-то место, куда стекаются все потерянные вещи! Ведь люди так часто что-нибудь теряют – кошельки, кольца, флешки, паспорта теряют постоянно, головы… Столько людей теряют головы – может, они живут где-то далеко, в каком-то городе, а с ними – все потерянные вещи.

Ну да, только все равно надо искать. Ведь позвонят же, опять позвонят – и что я тогда скажу? Надо книги перетряхнуть – могла ведь туда засунуть, когда читала. И не так-то много книг осталось от большой моей библиотеки – за полчаса все перетряхнула. И все папки можно запросто разобрать по листочку… Темно уже… Ночь морозная, уютная, звезды дышат холодом. Недостроенная многоэтажка освещенная довито-зеленым светом. А у меня на полу – исписанные листочки, на столе – растерзанные книжки, на постели – вперемешку журналы, старые фотографии, бумаги и спящая я.

Я заснула, как прибитая пыльным мешком, без единой мысли. И вот оно – окно, которое я видела много раз, и вот рыжая земля и чужая трава вроде чертополоха. Но я иду все дальше и дальше – и вот уже знакомые улицы, и библиотека, в которую я ходила много лет, и школа, которую я закончила, только у подземного перехода зачем-то портрет Сталина. А рядом – женщины, замотанные в платки, иконы целуют, а дети плачут. Идут – и крестятся на облгосадминистрацию, которая теперь называется домом правительства. Что же это они делают? Зачем крестятся? Зачем «Отче наш» поют? Зачем хоругвями в воздухе помавают? Куда же это я попала, Господи?

Я проснулась от телефонного звонка. Промелькнула мысль: «Так и не нашла…Что же это такое?».

– Здравствуйте, извините, я так и не нашла…

– Что ты там не нашла? Вечно ты что-то теряешь… – голос моей подруги Натальи, которая осталась в Донецке. – Привет!

– Ой, привет! Как я рада тебя слышать! Как ты там?

– Да ничего… Нормально все. Жить можно. Культурная жизнь прям бьет ключом. Вот недавно к нам Кобзон приезжал, а потом праздновали день Республики Башкортостан, потом опять приезжал Кобзон, а потом был крестный ход…

– Вокруг облгосадминистрации?

– Блин… так ты все знаешь…

И она разочарованно положила трубку.

«Однако… – подумала я. – Неужели правда? Господи, даже во сне никуда не деться… Хочешь попасть домой, а попадаешь в реальность, которая на самом деле сон, или в сон, которая на самом деле реальность. Безнадежно все это… Опять искать эту бумажку, складывать как-нибудь кусочки своей прежней жизни, с ужасом оглядываться на телефон…».

Вот и стемнело. Рано темнеет нынче. И вот уже луна на небе – круглая луна, погруженная в одиночество. Только это не луна на самом деле – а потерянная голова. А на ней – так четко видно в эту морозную ночь – толпятся потерянные вещи. Значит, луна и есть то место, где складывается все потерянное. Вот там они и живут – ручки, кошельки, сережки, кольца, мобильные телефоны, книги, документы. Там на столе остался чей-то блокнот, и рядом альбом с фотографиями, и рукопись, которая так и не сгорела, остались разум, надежда, вера, любовь, память, память, память…

В ДЕНЬ ОБЛАЧНЫЙ И КРАТКИЙ

Это случилось давно и, может быть, ночью. А то, что происходит сейчас, на самом деле происходило в незапамятные времена и тянулось всю ночь, и это было на самом деле. Только с тех пор много воды утекло. Вода течет – и время идет, стоить выключить воду – и время останавливается. Все это такая же правда, как сон. И правда, был сон, который я видела в детстве.

Зима. Сутулые вороны ходят, переваливаясь, по дороге, и клюют мусор. Прекрасный город, тихий, пушистый от снега. Чужой город смотрит на небо, на облака, которые тоже город, только там, наверху, в лучах солнца. Солнце светит, а моя мама беременна мной.

Ее не то чтобы тошнит, но как-то муторно и скучно. Чего-то хочется, но непонятно чего, только время идет, как же быстро идет время, как вода из крана, а хочется все-таки яблока. Ну что же, яблока так яблока, только должен быть у ребенка отец, в конце концов.

Он сейчас выйдет из этой двери, и тогда надо будет что-то решать. Что-то говорить, объяснять, где-то находить выражения. Такая вот судьба, но это тоже жизнь. А под пушистым снегом – невидимый лед, как бы не упасть.

– Мы же все уже решили. Ты чего здесь стоишь?

– У нас будет ребенок.

– Почему это – у нас?

– У кого же еще?

– Мало ли у кого…

Она думала, это он нарочно, говорит, как дурак. А может, он и вправду дурак, кто его знает. Они оба – как страусы, сунувшие головы в песок и озирающие открывающуюся местность заднепроходными отверстиями.

– И это все, что ты хотела мне сказать?

– А разве этого мало?

Еще одна ледяная дорожка. Ноги заскользили. Она остановилась и пошла медленнее.

– Но что же будет?

– Ну у тебя и вопросы… прям глобальные!

Скользкий лед. Катится одна нога, потом – другая. Мама еле удерживает равновесие, потом – скользит. И вот уже никто ни о чем не разговаривает, не решает, как быть с некстати появившейся мной. Просто снег летит в лицо, и лед летит под ноги, и ноги скользят вниз и вниз, и сердце выпрыгивает из груди, и тошнота подступает к горлу.

Это, конечно, сон, но правда, потому что мама так и осталась одна. Одинокий человек похож на носорога – тяжелый и бестолковый. Поэтому я уехала от нее и никогда не приеду. Ей хотелось воспитывать меня, только ведь воспитание – смесь человеколюбия и каннибализма.

Я уехала в чужой город и жила в свое удовольствие. Жить в свое удовольствие очень просто – надо только найти свое удовольствие и жить в нем. Моим удовольствием было пение, и пела я прекрасно, потому что у меня не было слуха. Но разве важен слух, если поет душа? По утрам я упражнялась в пении алфавита. Потом, когда выходило хилое зимнее солнышко, и ветер утихал, я пела свои мысли – все мысли, которые мне приходили в голову. А синими вечерами я пела мысли великих людей – по сборнику афоризмов, который остался от предыдущих хозяев комнаты. И я мечтала о том дне, когда я пойду в библиотеку, попрошу любовный роман и буду его петь.

И вот настал тот день, тот облачный день. В городе было тихо, как будто в пещере. Я вышла из дому и пошла по хрупкому юному снегу, повторяя вокализ из вчерашних мыслей. Надо было проехать несколько остановок на трамвае. Я вошла в почти пустой вагон. Из окна трамвая люди, осыпанные снегом, казались усталыми и покорными судьбе. Ну, это в пределах нормы. Мужчина без шапки ловит ртом снежинки. Дети в ярких шубках, в переливающихся всеми цветами радуги шапочках и шарфиках, с огромными глазами в закручивающихся ресницах бьют друг друга по головам розовыми рюкзачками.

Трамвай шел все дальше и дальше, улицы пустели и темнели. Вот и моя остановка. И совсем рядом – библиотека, надо только перейти трамвайные рельсы. Как же здесь пусто – никто не ходит в библиотеку в этом городе, в это холодное время! Длинная улица тянется и тянется вдоль трамвайных рельсов, уходя куда-то за пределы видимости. Библиотека на той стороне – но как же скользко, как же разъезжаются ноги! Я иду вдоль рельсов медленно-медленно, пошатываясь, как пьяная кукла. Почему кукла – пьяная? Не знаю, напилась где-то…

А кто это идет передо мной? Кто это шатается, как пьяная кукла? Кого, кого же мне напоминает эта непонятная фигура? И почему такой мороз – как будто льдом обложили лицо и тело?.. Кого же мне напоминает эта пьяная кукла?

– Что с вами, женщина?

– Заколебали, затрахали, – бормочет она.– Затрахали, заколебали, осточертели по гроб жизни.

Этот голос… Это же мой голос! Это же я! И что же это я делаю? А я иду вдоль трамвайных рельсов, а по рельсам медленно и тяжело грохочет трамвай, все ближе и ближе… Так я же… бросаюсь под трамвай! Зачем?! Не хочу!

Надо как-то остановить все это – но рука уткнулась в холод. Это призрак, но это мой призрак, и трамвай все ближе и ближе, и призрак мой лежит на рельсах и что-то бормочет… И вот уже запах бензина забивает ноздри, и огромная железная туша подмяла под себя, а душа все еще поет, и прекрасный ее голос летит к небесам.

Вот так вот я и умерла, спасая свой призрак. Или призрак своей мамы, я не разобрала. Но между призраками нет родства, я узнавала. Не бывает – материнский призрак, дочерний призрак. Мы просто мертвы, как кратеры вулкана, мертвы без надежды.

К чему это все я? К дождю, наверное. Или к солнечной жаркой погоде. Но скорее всего – к переменной облачности. У вас, живых, всегда переменная облачность – уже и облаков на перемену не хватает. А еще к чему я это? Да пожалуй, к ночи. Такие длинные ночи наступили, такие огромные. Плывет в темноте машина, как в глубине морской, и лицо у нее – как у морского конька. Церковь, облепленная иллюминацией, похожа на фосфоресцирующий труп. И все это к тому, что уходит время – отступает в туман, как войско, потерпевшее поражение, как человек, отвергнутый любимой, как писатель, не понятый своими читателями. Просто потому, что надо уйти.

ВОЙТИ В ИСТОРИЮ

Я – писатель. Каждый писатель хочет войти в историю. Я пишу абсурдные юморески и повестушки. И в историю я уже вошла. Это произошло буквально недавно, когда я подарила своему любимому критику обезьяну. Я поздравляла его с новым годом. Это был год Козла.

Вот так и началась история, в которую я вошла, а точнее, попала. Писатели – они же всегда во что-нибудь попадают. Так вот, после того, как я подарила ему обезьяну, критик сказал, что в моих рассказах ему чего-то не хватает. Но не сказал, чего. И как я ни пыталась выяснить – он молчал и опускалглаза. Однажды, впрочем, произнес загадочно:

– Я не критик, я обозреватель, – и покачал головой.

Он думал, что я начну думать, что же обозначают его слова, – но я не стала. Потому что для того, чтобы писать абсурдные юморески и повестушки, думать, на самом деле, совершенно не обязательно. Но то, что кому-то чего-то не хватает, все-таки очень обидно. И я сделала то, что делают все женщины в таких случаях, – я заплакала. Ведь правда же, обидно до слез, я пишу, стараюсь из последних сил, в последнем поте своего последнего лица, стараюсь написать получше, слова разные подбираю и выражения, переписываю сто раз одно и то же – а мне говорят, что чего-то не хватает, но при этом не говорят, чего.

И тогда мною овладела зеленая тоска. Вот я не понимаю, почему тоска – зеленая? Трава зеленая, это понятно. Или – зеленый лук. Но тоска при всем желании не может быть зеленой. Но она была, и именно зеленая. И я ходила, погруженная в ее тягучую зелень, по осенним улицам. Листья из последних сил держались за ветви деревьев. Но как же жить, если чего-то не хватает?

Наша встреча была неожиданной и абсурдной, как в моих рассказах.

– Здравствуйте, дорогая, вы помните, как мы общались в Питере в 2000-м году?

Я не помнила. Я не могла помнить, что было в 2000-м году, тем более в Питере. Но я вежливо улыбнулась и сказала:

– Кажется, припоминаю… Только не в Питере, а в Харькове.

– Ну что ж, я за – всеми шестью конечностями.

– И кажется, это были не вы… Но почему – всеми шестью конечностями?

У него были цепкие, неестественно длинные пальцы и серые сумасшедшие глаза.

– И что, собственно, вы подразумеваете под конечностями? – недоумевала я, а про себя думала: «Это все оттого, что моей прозе чего-то не хватает».

– Конечности – это окончания, то есть концы, – сказал он веско.

– Но почему же у вас шесть концов?

– Ну как же: две руки, две ноги, два уха. Три парных конца.

– Но почему уши – концы? Что они кончают… оканчивают?

– Вам не кажется, что наш разговор не совсем приличен? Я знал, что вы неприличная писательница, но не до такой же степени…

Разговор был не неприличен, скорее странен, но есть такие люди, которые все необычное считают неприличным. Я хотела сказать об этом своему внезапному собеседнику – но вместо него на мокрой пожухлой траве сидел черный кот.

– Мявчик, мявчик, – сказала я, – а у тебя сколько конечностей?

– Шесть, как у всех, глупая вы женщина, – ответил он. – Четыре лапы, голова и хвост.

И полез на дерево. Не знаю, что со мной произошло, но я полезла за ним. Ведь обидно, когда какой-то мявчик называет глупой женщиной. Я лезла – а дерево раскачивалось. Я лезла – а дерево тряслось. Я лезла – а хвост черного кота был совсем близко, еще чуть-чуть – и я его поймаю. И, протянув руку вверх, я шлепнулась на землю.

Да, так все и должно быть. Моей прозе чего-то не хватает – и мне больно. Мне больно – и моей прозе чего-то не хватает. Я упала на бок – и там, в боку, теперь жил жук, он сидел под кожей и шуршал. Становилось холодно и темно. Никого не было. А в боку теперь поселился черный мявчик. Он скрипел зубами и царапался. Потом пришел леопард, он громко рычал и вырывал из меня куски мяса. Потом леопард ушел, но пришел лев. А потом – стадо слонов, вырывающих с корнем деревья.

Ну и хорошо, думала я, очень даже хорошо. Теперь я точно вошла в историю, и вот – эта история уже закончилась. Может, именно этого и не хватало моей прозе – конца, окончания, конечности?

Я лежала под осенним небом и, глядя на звезды, говорила им:

– Вы извините меня за то, что я еще жива. Вы не думайте, я работаю над этим. Уверена, результат вам очень понравится.

И вдруг я вспомнила этого человека, который помнил меня в Питере в 2000-м году. Его звали Иван Глот, он был разнорабочий и горький пьяница, но ходил на все литературные вечера, которые проводились в городе. В Питере? В Харькове? Не все ли равно, главное – моей прозе все-таки чего-то не хватает. Этому рассказу – в том числе. Что бы такое подарить своему любимому критику?

2018-04-02T14:25:30+00:00