«То ли имя, то ли Город… »

* * *

Нивки. Лето. Во дворе –
то футбол, то штандер,
«Золота Маккены» вне,
правит Ихтиандр.
У песочницы, в углу –
«дубль – пусто-пусто»,
Вдруг на выпускном балу
в школе стало грустно.
За домами жгут костры
шкеты лет по девять,
как же запахи остры,
и пристало верить,
что «Динамо» без труда
справится с «Торпедо»,
в кухне бабушка, устав,
ждёт к обеду деда.
У подъезда в орденах
спорят ветераны,
невесом вечерний страх,
и жива Диана.
В разговорах ещё нет
Остии и Вены,
Люди в тридцать девять лет
не живут изменой.
Путь дворами до метро –
веха приключений,
рай – в пломбире и ситро,
в сливочном печенье.
Левый берег – через мост,
как на Марс ракетой,
В «Спорттоварах» ставят гост
на мяче заветном.
Как безбожно далеки
Иловайск и Пески.
Лодка. Вёсла, плеск реки,
поплавки и лески…

* * *

В костёле на Васильковской услышать орган,
зайдя перед этим с Красноармейской сквозь арку во двор,
я часто гостил в коммунальном мире, всё помню, но рос не там,
довоенный лифт, потолок высоченный, «Сказка» из окон, отсутствие склок и ссор.

Гастроном угловой, с лучшим пломбиром, которого больше нет,
закатный луч волшебства, в неповторимом отсвете фасадов и крыш домов,
она тоже бывала в Доме кино, на детских сеансах, я, десятилетний, глядел ей вслед,
не ведая вовсе, что странная нелюбовь в палиндроме грядущего века нелепо сравняет счёт.

Стадион, что сменил с сорок первого власти и имена,
на трибуны которого в эру «Динамо» семидесятых был вхож с отцом,
где подспудно, без умысла на подсознании, необъяснимо возникла страна
и ушла на войну, умирать на Донбассе, с детским лицом, под имперским свинцом.

От стадиона налево, лучше пешком, и будет ИнЯз,
напротив него – Полицейский садик, где осень из песен былых времён,
меня увезли из шестого класса, и не случилась боль после экзаменов, в бровь и в глаз,
всё сослагательно к лучшему, иначе намного раньше и изощрённее не был бы ею прощён.

Органная музыка, как панацея, под сводами дарит вздох,
затем, словно сон, – стихи на Толстого, такси, Куренёвка, путь в Бабий Яр,
непредсказуема память, вершится пластами случайных и вовсе ненужных крох,
на взлётной лайнер в Борисполе, ничтожно мал – необходимость во избежании чар и кар…

* * *

От острых восприятий – яркий луч,
он изнутри не посягает на окрестность,
несовершенство облаков и туч
на подсознанье диктовалось с детства.
За год до танков в Праге и конца
весны, пришедшей за полярной ночью,
мы у родителей случились, образца
тех, кто был уничтожен среди прочих.
Из первой памяти пришёл порезом Яр,
я и сейчас ищу ответ в его оврагах,
фантомный – пулевых отверстий жар,
порой невыносим в своих зигзагах…
А в целом – генетический багаж
у нас такой – врагам бы не приснилось,
мы потому не замечаем мелких краж,
что вечно на дороге в Саласпилс.

Экватор не сменил ориентир,
слой облаков всегда лучу уступит,
и кто, кого, зачем и как простил…
Oтвет из области риторики поступит.
Мы всё же появились – вопреки,
с особым стержнем, ощущением надрыва,
и не изменим предначертанной строки,
чтоб всё у них не вышло с перерывом…

* * *

Каринэ Аратюновой

Вид из окна в заснеженность двора,
у зимних аномалий цвет сирени,
в повествованьях оживают тени
всех дочерей от сотворенья до костра.
Из Яффо добираясь в Рамат-Ган,
такие образы грядут из подсознанья,
что всех запястий мира осязанья
прибудут от Урарту в Хайястан.
Бессильны все сирены миштары
в пору хамсина, против восприятий,
когда всё вдохновение истратив
окажешься у Храмовой горы…
…Внезапно от Воздвиженки – наверх,
по лестнице, где солнечные блики,
в тот светло-синий Город многоликий,
чьё притяженье – испокон, но не для всех.
Как греет созерцанье куполов,
застывших и парящих над Рекою,
кисть над холстом занесена рукою…
Эскизы прозы озареньем слов.
Наброски – силуэты женских тел –
нездешней нежностью заденут за живое.
Такую музыку извольте слушать стоя,
суть откровенья образуется в предел.
Бокал вина – знаменье, не игра;
все атрибуты ремесла упрятав на ночь,
услышать про загадочную Нарочь…
Вид из окна в заснеженность двора…

* * *

Инне Труфановой

Звук происходит от того,
что тишина крошится мелом,
аккорд случайный и несмелый –
в застывшем отзвуке шагов
приходят контуры и ноты,
диктантом, без черновиков,
в союзе музыки и слов,
и с наступлением субботы
плывёт над Городом туман,
укрыв Пейзажную аллею,
он в ней гитарою лелеет
пришедших через океан
к своим истокам… Вопреки
судьбе, сложившейся иначе,
как много это всё же значит,
когда два берега Реки
и осязаемы, и зримы.
Вот так вершатся чудеса,
и словно свежая роса
слёз отражается в любимых.
Сиянье, Выдубецкий, свет
от Параджановских ответов…
…Последним довоенным летом
над куполами светлый след…
Звук происходит от того,
что тишина всегда печальна,
и потому в закате дальнем –
союз из музыки и слов…

* * *

«…Не бачу вечора i дня,
Не знаю, я тут був, чи буду…»
Г. Фалькович

Не слава нас возносит и успех,
а дар сопоставленья с созерцаньем,
негромкий стих, где панацея и любовь
струятся, словно домбры перепевы,
и в час закатный между руслами Десны
плывёт и достигает совершенства
в истоках памяти, положенной на сон,
где всё иначе, чем вершится наяву:
Где сводки с фронта и аптечный прейскурант
щемящей болью отдаются в верхнем левом…
В недавнем прошлом – лето до войны,
где в светлом Городе, чьи сумерки волшебны,
среди холмов читаются стихи,
и словно нет библиотечных стен –
они звучат на площадях и в скверах,
надеждой отражаются в глазах,
играют в лицах, умудрённых добротой,
как и в не внемлющих пока, но столь красивых,
что ритмика стиха берёт своё…
А строки, левый берег облетев
по направленью к Константиновской, вернулись
и, в снизошедшем откровении кружа
в периметре у синагог Подола,
по Куренёвке, раскрошились в Яр…
Неумолимо… Неосознанно… Внезапно…
…А утром солнце встало, как всегда,
да и листва как прежде полетела,
пошли трамваи, под землёй метро…
Словно из будущего вырвалось на мост.
Стихи страницами из книги шелестели…
…Не слава вас возносит и успех,
а дар сопоставленья с созерцаньем.

НовоАнглийское

Сигареты и кофе – забытый и сладкий удел девяностых,
горстка дней – перерыв в постоянной погоне за птицей удачи,
на исходе зимы вдруг становится ясно,
что, в сущности, просто:
Вечер. Взлёт. Снегопад. Турбулентность. Посадка.
Никак не иначе…
Скоростная дорога в одном из забытых
и напрочь заснеженных штатов,
и стремительный съезд в амальгаму и память
– сто миль от Нью-Йорка…
…Ощущенье, что снова придётся в кредит разговаривать с папой
в ранний вечер субботы, не скажешь всего,
смысла нет, да и толка…

Эта Новая Англия стала прелюдией к Англии Старой.
Через несколько лет ощущенья обеих слились воедино,
словно горько вздохнувшей, упавшей с постели гитарой,
так пронзительно всхлипнувшей и расплескавшей рутину…
В этой Англии не было предощущений Парижа,
что в иной – в трёх каких-то часах полугрёз под Ла-Маншем –
«…я тебя никогда не забуду…», но не пожалею, если увижу,
что поделать, мы неумолимо становимся старше…

В палиндромную осень, с любимой настолько, что все были против,
нанизав этот край на себя, не сказавши ни слова,
мы глотали обиду друг друга, в машине из кресел напротив,
и вовсю наглотались, и горечь потери ложилась в основу…
Снег по всей Новой Англии валит сплошною стеною,
но посланец глубинки, похоже, готов к отраженью стихии,
нарочито по крышам пурга – как старик Козлодоев,
память лепит иной снегопад –
в цифре семьдесят семь отражается Киев.

* * *

Стихи по приютам журналов, как малых котят…
Но тех по домам разбирают охотней – посланцев уюта,
а в столбики вбитые буквы не сразу хотят
главреды, пока не увидят в них сферы иных атрибутов.
И если такое случается, строки встают,
в ряды, под обложки изданий, какие однажды
из библиотек электронных на свет извлекут,
чтобы восполнить пробелы в случившейся жажде.

Возникнут вопросы – ну например почему,
родившийся в шестидесятых, и в принципе киевский автор,
в чикагской Флориде, как будто в свободном Крыму,
увидел сюжет, где Москва превращается в Тарту.
А может быть странным покажется именно то,
что муза, которой все прошлые жизни в Мадриде,
настолько приелись, что не запахнувши пальто,
твердила в кафе на Подоле, что в ней он свой вымысел видит.
Что не померещится ночью, в конце января…
— И образ не тот, и сместился размер, и строка выпадает,
но все же похоже, главред напечатал не зря…
«…фотограф щёлкает, и птичка вылетает…»

* * *

Прямо из Борисполя,
в прозу и стихи,
в откровенье, в исповедь,
в грёзы, не грехи.
В те шестидесятые
цвета сентября,
в сферы непредвзятые,
в отблеск фонаря.
В то, что ненавязчиво
проникало в сны,
тихим плеском вкрадчивым
сумерек Десны.
В разговоры за полночь,
в кофе без вины,
в круге тусклой лампочки,
тлеющей страны.
В этот тем не менее
лучший из миров,
обретённый, склеенный
из забытых слов,
прежней, светлой музыки,
книжных истин, фраз…
Не чужим – быть узнанным,
пусть не каждый раз.

* * *

Мне хотелось добраться до старого русла Десны,
только вновь не склалось, а, казалось бы, малого надо:
просто выйти во двор, ведь у Киева те же дворы,
сесть в автобус, в котором водитель – ворчащий завскладом.
Он нас будет щадить, но не долго, лишь до Броваров,
а потом до Остра растрясёт и надежду, и душу,
но зато с утреца на реке замечательный клёв,
если вёсла сушить и истории страшные слушать:
Про солдата, который из танковой роты ушёл
вроде как в сорок третьем ещё и с тех пор неприкаян,
я и сам его видел, вернее его капюшон,
как-то вечером, в дождь, на колхозном сыром сеновале.
Нам тогда ещё было не до купаний ночных,
но ребята постарше с девчонками этим грешили,
мы не в шутку тогда, а сполна получили под дых,
когда голых девиц из кустов фонарём рассмешили…
Олимпийской Канадой нас потчевал старенький «ВЭФ»,
сквозь глушилки и треск – позывные «Свободной Европы»,
в «дурака» до полуночи, с чаем под вафли «Артек»,
и никто ведь не знал, что тем летом расходятся тропы.
А пока на казавшемся диком, другом берегу
пейзажи такие, что шепчутся взрослые: Рерих,
мы собрали эскадру из вёсельных лодок, да ну –
ну его к водяным и русалкам, тот илистый берег…
Каждый раз, будь то Лондон, Варшава, Париж или Рим,
успевая с трудом на стыковку с бориспольским рейсом,
я даю себе слово, что сразу… Как только… Едва прилетим,
доберусь до Десны, как угодно, «…ты только не смейся».
Но, увы, каждый раз – тот до боли знакомый сюжет:
я во двор выхожу и не знаю уже – наяву или снится,
но напрасно стою, привидения «ПАЗика» нет.
Старым руслом Десны перевёрнута детства страница.

* * *

Осенних сумерек канва – воздушный храм,
разлом и мост между мирами ненапрасный –
неизъяснимый светлый аромат
вплывает в город и становится знаменьем
предощущения в лиловом ноябре
и обволакивает все попытки ветра
нарушить гладь, что соткалась извне
над силуэтом будущей строфы,
неизданное, тени послесловий
порой нежней имевших место быть
похожих сумерек – вне власти покрывал…

Вершится – сумерки задерживают ход,
вне всяких правил и оглядок календарных
необъяснима и светла нисходит грусть…
…Прошло три жизни, череда реинкарнаций
и прочих нанесений временных
закономерно обозначивших ту грань,
что чётко зарифмована флажками того,
кто знал наверняка, что есть «…не быть»
в Москве, Париже, на Таити, в Эльсиноре,
и кто потом, калифорнийской ночью, в Ла-Хойе
бланк отеля вековечил любовью к ней…

А впрочем, этих восприятий срез,
в которых сумерки, прохлада ноября,
когда Чикаго после фестиваля
задумчив, в ожиданье снега тих
и так похож на Город, где когда-то
все эти ощущенья в первый раз,
но навсегда запали в душу совпаденьем
и рифмой неба, кофе и реки,
когда глядишь с Андреевского спуска,
напоминающей подспудно океан…
И сумерек канва по кругу дальше.

* * *

В городе у озера – август, вечер, свет,
а с утра морозило памятью примет,
то ли ветра здешнего, то ли слов, как лёд,
конного, непешего мимо пронесёт.

Странно начинается осень в этот раз,
мир застыл и мается, словно напоказ.
В грозовой прелюдии примесь канонад…
Пронесёт? Прибудет ли… Много лет назад –
в очень схожем августе, где-нибудь не здесь –
почитали шалостью неблагую весть.
Дескать, полнолуние цвета нелюбви –
маем ли, июнем ли – не остановить.
И прильнут к пророчествам, в каверзе слова
снами, одиночеством, снегом на висках…
И, вглядевшись пристально, через много лет –
дождь, огни на пристани: август, вечер, свет…

LincolnParkWest

Бывают будни в феврале,
переходящие друг в друга,
и беспорядок на столе,
что равен квадратуре круга.

Такими днями правит Джойс,
когда, перечитав «Улисса»,
весь север штата Иллинойс
подобен кораблю у мыса.

Февральский город на ветру
непредсказуем и коварен,
одно спасенье поутру –
зовущий запах кофеварен.

А там, перелистав «Tribune»,
поймёшь, что всё не так уж скверно,
что век почтительно не юн,
а восприятье эфемерно.

Всё станет на свои места,
когда пребудет ветер с юга,
исчезнув с нотного листа,
в звучанье разольётся фуга.

И если сбудется строка,
переливаясь продолженьем,
то побледнеют облака,
исчезнув вместе с наважденьем
переходного февраля