НОЕВ КОВЧЕГ

Корабль «Лорд Черчилль» отчалил от Страсбурга, как только часы пробили полночь. Все поздравляли друг друга с наступившим Новым годом и желали мира.
Внушительная группа одесситов, рискуя опоздать на проводы Старого года, добиралась до Страсбурга практически на перекладных. Жемчужину у моря внезапно завалило снегом, самолеты не летали, поезда не ходили.
В это время я радовалась одиночному размещению в каюте, понятия не имея о взбрыке одесских природных ресурсов. После ужина мне никак не удавалось открыть свою каюту. Через несколько томительных минут дверь распахнулась изнутри, выпуская на меня клубы пара. Когда в окрестностях немного развиднелось, я увидела обнаженную маху с формами, слишком гротескными даже для капричос художника Гойи. Маха вытиралась полотенцем и громко кричала об Одессе, снегопаде и долгом пути к «Лорду Черчиллю». Я пыталась вставить хоть слово. Но трудности перевода заключались в том, что дама не слышала на одно ухо, развернутое в мою сторону. Постепенно мне все-таки удалось уловить: за моральный ущерб ее переселили из трюма в мою каюту.
Обнаженная маха облачилась в халат с видавшими виды драконами и представилась: «Беллочка». Я в ответ громко отчеканила свое имя. «Чего вы так кричите?» – спросила, потрясая бигудями, маха и уставилась на меня немигающими подтянутыми глазками, украшенными татуированными бровями кислотного синего цвета. Беллочке на вид было лет 80. Она напоминала Лилю Брик в закатные годы, но не чертами, а готическим несмываемым макияжем и маниакальной уверенностью в своей неотразимости.
У меня пропало всякое желание идти на новогодний ужин. Беллочка, спрятавшая слуховой аппарат в тумбочку, слышала только себя и говорила без умолку. Я узнала о ее почивших в бозе пяти мужьях и не подвластной возрасту страсти к приключениям. Фамилия Лядская досталась махе от одного из супругов. Татуированные брови и нижнее белье «весьма тропической расцветки» дополняли образ. Незнакомой звездой светила мне неделя оторванности от дома и принудительных бдений с Б. Лядской, обрушившейся на меня из одесского снегопада. Природные ресурсы Беллочки, несмотря на ее почтенный возраст, явно превосходили мои – и это сулило незабываемые впечатления от рождественского круиза.
Маха все-таки вытащила меня из каюты, насильно украсив мои персты и перси изделиями из груды привезенной из Одессы африканской бижутерии. Прицелившись, Беллочка обдала меня из пульверизатора струей духов с Молдаванки. Полностью одурманенная, я перестала сопротивляться и превращенная стараниями Б. Лядской в новогоднюю елку из Булонского леса, поплелась под конвоем махи на корабельный банкет.
Леди Лядская, вся в люрексе, с надушенной розой во взбитых, как сливки, локонах, малиновой помадой на татуированных устах, звеня цыганскими монистами, цокая шпильками с одесского привоза, покачивая неустойчивыми бедрами, шла по ресторану навстречу новогоднему загулу. Следом за ней плелась я. За нашим столом уже сидела пара новобрачных пенсионеров. Увидев Беллочку, они радостно замахали руками. Моряк в отставке, красивый сам собою, нашел себе невесту в одесском подъезде, где она работала консьержкой. Оценив зачуханный вид нареченной, Беллочка поклялась за неделю полностью поменять ее имидж и гардероб. Забегая вперед, скажу, что неутомимой махе это удалось. Она превратила консьержку в кустодиевскую купчиху, лишив моряка ресурсов, которые он не успел растратить на напитки местного разлива.
В новогоднюю ночь, как известно, должны происходить чудеса. Ну, просто обязаны. Беллочка Лядская служила катализатором чудес. Она подливала в бокалы с корабельным шампанским шустовский коньяк, провезенный через снегопады в каюту «Лорда Черчилля». Прихлебывая коктейль леди Лядской, мы с моряком вдруг узнали друг друга. Несколько лет назад на морской дороге в Венецию я подружилась с его дочерью, в сопровождении родителей отмечавшей юбилей на водах. Моряк был моложе тогда килограммов на тридцать, а я не была до неузнаваемости изгваздана мейкапом Б. Лядской. Михаил так обрадовался встрече, что принялся запивать шотландским виски коктейль из французского шампанского и одесского коньяка. На исходе новогодней ночи он пытался причалить к берегу, выкорчевывая в музыкальном салоне привинченный стол и пытаясь его забросить, как якорь, за борт. Когда природные ресурсы моряка истощились, он прилег на одной из палуб. Новобрачная дотащила его на себе до каюты. Наступило первое утро Нового года. Перед тем как заснуть, я подумала, что такое бурное моление о мире в новогоднюю ночь не может остаться неуслышанным в тонких сферах. Это было единственное, что меня утешало.
Последующие дни сосуществования с Беллочкой в одной каюте явились для меня рождественским хоррором. Рот у Б. Лядской не закрывался, глаза не смыкались, опрысканная ее духами каюта вызывала у меня состояние неукротимого токсикоза, а саму Беллочку неудержимо хотелось тюкнуть топориком по голове. Родион Раскольников становился все понятнее и роднее. Наступил вечер перед Рождеством. Бросив последний взгляд на свои часы, по принуждению к дарам сверкавшие отныне на руке Беллочки, я поклялась себе не испортить скандалом Сочельник.
И вот мы в том же составе сидим за праздничным столом. Пришедший, наконец, в сознание и слегка осунувшийся моряк, его нареченная в папуасском прикиде, леди Б. Лядская, утыканная перьями и булыжными камнями Сваровски, и на последнем издыхании – я. Когда Беллочка, сверкая конфискованными часами, обратилась ко мне с просьбой затянуть ей потуже корсет, все мои обеты рухнули в преисподнюю. На весь крещеный мир разразилась я отнюдь не рождественской речью. И в финале пообещала Беллочке, что, если она сию же секунду не отцепится от меня раз и навсегда, я возьму ее нежно за блеклые локоны, подниму высоко над уровнем моря и выброшу через окно в воды бурного Рейна. Моряк держал меня за руки, его невеста махала надо мной шалью с люрексом, а леди Лядская невозмутимо предлагала выпить за Рождество. Тут меня осенило, что слуховой аппарат Беллочка опять оставила в каюте и, не отирая вскипевших от бешенства слез, я неприлично захихикала.
С пытливым интересом взирала на нас пара за соседним столом. Разумеется, одесситы. Они были везде. Но эту пару не живописать невозможно. Он – весьма бодрый папик под 60. Она – 25-летняя красотка с длинной гривой и зорким глазом. Один ее взгляд отгонял, как мух, возможных претенденток на папика. Но больше всего в девушке потрясало другое. На каждую экскурсию, даже если их было несколько в день, она выплывала в новой шубе. Я встречала женщин, берущих с собой 7 платьев, 7 комплектов нижнего белья, 7 драгоценностей и пр. Но я впервые увидела барышню, прихватившую в недельную поездку 10 шуб. Все шкурки были отличного качества, снятые с разных зверей, еще недавно бегавших в заповедных краях, где лиловый негр вам подает манто. Красотка истово демонстрировала народу возможности папика, судя по всему, международного спеца по мехам, рогам и копытам.
На исходе вояжа до меня, наконец, дошло, что природные ресурсы гомо сапиенсов неистощимы. Пока 80-летние Беллочки Лядские украшают собой корабельные пространства, пока 25-летние Эллочки-людоедки наряжаются в разноцветные шубы из шанхайских барсов, а отставные вдовые моряки возят консьержек в свадебные круизы, человечество неистребимо. Мир спасет ноев ковчег.
А потом мы будем смеяться друг над другом, потому что это гораздо лучше, чем убивать. Вы согласны? Так улыбайтесь же, господа, улыбайтесь!

ГАМЛЕТА ВЫЗЫВАЛИ?

Возле гостиницы «Амиот» на Страсбургском бульваре я увидела афишу «Гамлета». Имя режиссера-постановщика было мне знакомо. Даже слишком знакомо. «Вот он и до Парижа добрался, – подумала я не очень добродушно. – Сколько же мы не виделись? Лет семь? Или восемь?» Я купила билет и пошла на премьеру, но после первого акта сбежала. И не потому, что мне не нравился спектакль. Я вообще не вникала в происходящее на сцене, а только неприлично заливалась слезами. Честное слово, у меня не было никаких причин для душевного раздрая. Но еще долго продолжала я поливать солеными потоками свою удавшуюся (с ним и без него) жизнь…

В конце 60-х годов минувшего века мир огласился криком очередного новорожденного. Это была я. Имя для младенца мама с папой заготовили заранее, невзирая на то, родится он мальчиком или девочкой. Прогрессивные родители назвали первенца Александрой в честь чешского товарища Дубчека, инициировавшего и вдохновлявшего с высоты верховного поста «пражскую весну». Лето после той весны было настолько мрачным, что существенно тормозило порывы трудящихся к детопроизводству, но уже осенью 68-го я была зачата незапрограммированно и бесповоротно. В ту пору «Три танкиста, три веселых друга» стали самой непопулярной песней в советской фрондерской среде, и я так и не узнала, что же там разведка доложила точно, в отличие от детей, успевших родиться при Хрущеве.
Еще больше повезло с именем моему младшему брату-погодку. Назло празднованию 100-летия вождя мирового пролетариата наши итээровские родители назвали сына Альбертом в честь вождя мировой науки Эйнштейна. В середине 70-х брат бегал по пляжу крымского поселка Кацивели и спрашивал возлежавших на валунах отдыхающих из Дома творчества ученых:
– А вы знаете, в чью честь меня назвали АльбертРом?
Лишним звуком «р» он подчеркивал значительность поставленного вопроса.
– Ну, конечно, Алик, знаем, – миролюбиво отвечали ученые. – В честь теории относительности.
– А вот и нет! – ликовал воспитанник образцового детского сада. – Меня назвали Альбертром в честь Владимира Ильича Ленина!
Никогда больше кацивельский ученый пляж не слышал такого гомерического хохота…
Я часто болела, и ясли, к счастью, выпали из области воспитания моих младенческих чувств. Дедушку Ленина в лицо я не узнавала, зато еще в ползающий период хорошо ориентировалась в лицах Цветаевой, Мандельштама, Пастернака и примкнувшего к ним Высоцкого. Мой палец безошибочно указывал на нужную фотографию, когда родители демонстрировали гостям продвинутость годовалого ребенка. Во времена своего донимфеточного детства я была похожа на кузнечика из бессмертной песни. Редкие посещения детского сада заканчивались тем, что, кувыркаясь через перекладину, я обязательно въезжала физиономией в кирпичную стенку, после чего меня выдавали на руки родителям озелененной от макушки до пят. В таком крокодиловом виде ребенка однажды и вывезли за город во время первомайских праздников. Год был то ли 72-й, то ли 73-й. Вела я себя в электричке, как малолетний вождь зеленокожих. Нормальные граждане шарахались от не в меру буйного и чудовищно окрашенного зеленкой созданья. Чтобы не слишком донимать пассажиров электрички, родители насильно повернули мою голову к окну и, указывая на красные полотнища с ликом вождя, неестественно засюсюкали:
– Сашенька, кто это там в кепочке на алом фоне?
Ох, не надо было впихивать в чадо манную кашу под чуждыми советской власти портретами! На весь вагон я истошно завопила:
– Дядя Высоцкий!
Обескураженные родители прыснули, на первой же остановке вытащили меня из вагона и больше никогда не задавали дурацких вопросов. Надо ли говорить, что после этого концептуального события жизнь моя была предопределена. В общем, пить, курить и сочинять стихи я начала одновременно.
Путь мой лежал из Киева в Москву – в Литературный институт. Дядя Высоцкий освящал этот путь своими песнями и, двигаясь в нужном направлении, я напевала: «Где твои 17 лет? На Тверском бульваре!» Нас, будущих писателей, предпочитали принимать в профильное учебное заведение при условии наличия богатого жизненного опыта. Ну какой, кроме сексуального, мог быть опыт у 17-летней рифмоплетки? Меня приняли как исключение и поселили в общаге на улице Добролюбова. Учебу в Литинституте я обожала разнообразить концертами в литературно-музыкальных кофейнях, расплодившихся в перестроечной Москве. В одной из таких кофеен после моего весьма зажигательного выступления к сцене подошел нездешнего богемного вида молодой человек и представился:
– Александр Яковлевич.
– Вы случайно не Розенбаум? – ехидно спросила я.
– А что, похож? Но именем и отчеством меня наградили родители в честь режиссера Таирова. А вы кто будете?
– А я, соответственно, – Алиса Коонен.
– Вы так же похожи на жену Таирова и великую актрису Алису Коонен, как наше отечество – на страну чудес. Могу поспорить, что вы – моя тезка. Я вас, тезок, чую за версту. Ну, признавайтесь: вы Александра? И названы небось этим редким именем в честь Коллонтай?
– Ошибаетесь, товарищ Таиров. Меня назвали в честь Дубчека, если вам это имя что-то говорит.
– Еще бы! Мой папа был одним из тех, кто на танке въезжал в Прагу.
– Нашли чем гордиться! А еще под Таирова косите!
– Я не кошу, это имя-отчество обязывает. Но для вас я отныне и навсегда – просто Шурик.
– И чем занимаетесь, просто Шурик?
– Ставлю спектакли, Александрин, исключительно во имя искупления папиной вины.
– Как вы детку назовете, так она и поплывет? А вот я – не Дубчек, я – другая.
– Как это разумно с твоей стороны! Ну что, пошли?
– Пошли, Шурик, только в разных направлениях. Привет папе-танкисту…
На улице Добролюбова я заснула праведным сном литератора. Но в два часа ночи была разбужена настырным стуком в дверь. Соседка по общаге со стоном отвернулась к стене и захрапела. Пришлось мне, чертыхаясь в темноте, наощупь поворачивать ключ. На пороге стоял Таиров и гнусно улыбался.
– Поехали, Саша, на улице ждет такси и ящик шампанского.
– Господи, какая пошлость, а еще режиссер! Я не одета, не умыта, и вообще хочу спать. Послушай, сыщик, как ты меня отыскал?
– В общаге Литинститута проживает толька одна девушка с гитарой. Ну, что стоишь, качаясь?
И он схватил меня за шиворот и потащил в коридор. Очнулась я в уже отъехавшем такси и с запоздалым изумлением обнаружила на себе ночную рубашку, халат и тапочки. Все остальные детали туалета остались в общаге. За заснеженными окнами такси мело во все пределы.
– Куда едем, командир? – спросил таксист ухмыляясь.
– На Широкую улицу! – радостно ответил Таиров.
–Ты че, Шурик, убить меня задумал? Какая, на хрен, широкая улица среди ночи? На мне нет даже нижнего белья, не говоря об элементарном макияже!
– Не боись, Александрин! Широкая улица находится в Медведково, там живет мой друг Одноокий.
– Циклоп-людоед, что ли?
– Почти угадала – скрипач.
Одноокий встречал нас на пороге со смычком в правой руке и бутылкой водки – в левой. Стены его импрессионистической берлоги были увешаны велосипедами, а на полках вместо книг возлежали скрипки. Одноокий, конечно же, был бесценной находкой для режиссера. Виртуозно проведя смычком по бутылке, скрипач предложил нам отрешиться и воспарить, что мы и исполнили в меру отпущенных каждому способностей. К утру все принесенное Таировым и запасенное в закромах Одноокого было выпито. Мир Медведкова заиграл новыми гранями, призывая художников не предаваться сну. В семь утра трое вышли из подъезда. Вызванное такси хищно заурчало. Скрипач встречал морозное утро в спортивном костюме, держа под мышкой полотенце с мочалкой. Для вдохновения ему необходимо было немедленно нырнуть в прорубь. Таиров в смокинге и бабочке нестерпимо контрастировал с моим ярко-красным халатом, отороченным изумрудной ночной рубашкой. Я угрожающе просила довезти меня до Добролюбова, но в дороге по воле режиссера маршрут изменился. Мы подкатили к ресторану «Прага» и с независимым видом продефилировали мимо остолбеневшего швейцара. Что это было? Утро стрелецкой казни, падающая звезда пленительного счастья или иезуитски поставленный Таировым эпизод из «Мастера и Маргариты»? Мы были жутко похожи на свиту того, кто вечно хочет зла и совершает благо. И благо свершилось. К рассвету у нас с Таировым стал завязываться внепостановочный роман, опошляемый ресторанной едой «чехов били по-московски», неумеренным питием и шекспировскими вопросами.
– Где бы тебя трахнуть? – оттягивая на шее бабочку, спросил осипшим баритоном режиссер-мистификатор.
Услышав в этих словах тоскливое «быть или не быть», я позорно бежала с бала, теряя по дороге отнюдь не хрустальный тапок. Таиров с тапком в руке догнал неудавшуюся золушку и крепко схватил за шлейф халата. Скрипач перекрестил нас мочалкой, и мы впрыгнули в утробу очередного такси.
– К Добролюбову! – приказал мой злой гений, и через четверть часа мы причалили к общаге.
В спальном храме великой и могучей литературы было пустынно. В моей комнате одиноко висели колготки, трусы, а также платье, пальто и сапоги. Путь к телу был максимально расчищен, и с этим пришлось считаться. Вскоре вернувшиеся с лекций соседи стали выражать свое неудовольствие посредством битья в дверь ногами, и мы, поддерживая друг друга познакомившимися телами, переместились в Востряково. Там, в 15 минутах езды на электричке от Киевского вокзала, Таиров снимал дом. Востряковское убежище служило нам верой и правдой до самого развала Советского Союза…
Когда же пришло время разбрасывать драгоценные камни, нам, идиотам, взбрело в голову разбежаться по разным государствам. Я, получив диплом, уехала в Питер, а Таиров отправился в Киев ставить «Гамлета». Мы расставались ненадолго, а получилось, как всегда…
В один из зимних вечеров я сидела у себя дома на Большой Пушкарской, привычно пописывая что-то на компьютере и ни от кого не ожидая звонка. И вдруг мобильник зашелся в соловьиных трелях.
– Добрый вечер, это Алиса Коонен?
– Нет, это Александра Коллонтай.
– Санча, ты меня узнала?!
– Тебя не узнаешь, Таиров! Тем более мы расстались всего ничего – каких-то 13 лет назад. Какими судьбами в нашем героическом городе?
– Да я все мотаюсь между Прагой и Парижем, а тут по делам в Питере оказался.
– Ну и как дела? Хороши?
– А ты как думала! У меня, Александрин, «Гамлеты» размножаются, как кролики. Киевский, московский, парижский, пражский. А теперь дело и до питерского дошло. Приезжай в гостиницу «Октябрьская», поговорим.
– О Гамлетах?
– А для тебя Шекспир мелковат, да? Ну тогда можно и по Павлику Коэльо пройтись.
– Ты в своем уме, Шурик? Это фанерные певички вещают, что после прочтения Коэльо у них смысл жизни прояснился. А у меня по-прежнему утро туманное, и никакие плебейские Коэльи мне не указ!
– Узнаю крестницу Дубчека! Приезжай, а?
После недавнего пожара «Октябрьская» уже успела припудрить ожоги. Таиров выглядел почти как в первую нашу встречу, только бабочка слегка полиняла.
– А ты почему не в халате на босу ногу? Хочешь испортить нашу песнь песней, Александрин?
– Не паясничай, Шурик Яковлевич. Ты хоть знаешь, в каком номере поселился? До 17-го года прошлого века этот отель назывался «Норд». И именно в этот номер, в котором ты так развязно сидишь, прибегала 15-летняя гимназистка Зина на рандеву к
своему 45-летнему кузену. Через много лет она зачем-то рассказала об этом второму любимому мужу Борису Пастернаку, и он слегка сбрендил от ревности. Поэтому гостиницу «Октябрьскую» на дух не выносил.
– Зато написал «Доктора Живаго» со всеми вытекающими из «Октябрьской» последствиями. А ты что, Александрин, стала литературоведкой? Сейчас это не модно.
– Нет, Таиров, я стала людоведкой. Это тоже сейчас не модно. Любовь-морковь, сталинские лагеря, поэты и их возлюбленные… Но мы же с тобой никогда не опускались до моды, правда? А еще я выступаю со своими песенками в «Бродячей собаке». Ну а деньги, на которые можно жить, зарабатывает муж.
– И кто у нас муж?
– Волшебник, разумеется. Я выходила замуж по принципу: пусть хоть первый встречный, только не Шурик. А то мне с твоей легкой руки одни Шурики попадались. Ты ведь тоже женат, я слышала?
– Даже дважды. Первая была актрисой, Офелию у меня играла, вторая – редактор модного журнала.
– Так ты теперь весь в гламуре?
– Нет, весь я не умру. У меня Гамлеты в рубищах по подмосткам бегают. А сам я джинсы предпочитаю, в меру драные. Только вот бабочку единственную берегу в память о тебе. Как Набоков! Знаешь, мне ведь и денег хватает, и творчества. Успех – он и в Арктике успех. Но понял я, как только ты вошла: нет счастья в публичной жизни. Все эти 13 лет мне мерещилась одна картина: на Арбате у кафе «Арба» ты стояла, грустная раба, словно в старом фильме Михалкова, а в кафе звучал мотив знакомый… Как подумаю, что мне в следующем году – 37…
– Ну ты, Шурик, – не Пушкин, тебе-то чего бояться?
– Понимаешь, Александрин, иногда так хочется стреляться, а на дуэль вызвать некого. Дантесов до фига,
да вот Натали другому отдана. А ради всех остальных баб по снегу на Черную речку на погибель мчаться не имеет смысла.
– И кто у нас Натали?
– Кончай выпендриваться! Сама знаешь!
– Мне уже раздеваться или еще поговорим о литературе?
– Сашка, ну какая, на хрен, литература?!
И мы любили друг друга, как два оборванца, уже почти привыкшие жить с постоянным чувством голода. Вспоминали перестроечную Москву, свою хулиганистую молодость и хохотали до упаду на пол. А потом опять и опять приникали друг к другу, как будто хотели напиться за все 13 лет засухи и на жизнь вперед. Мы догадывались, что никогда больше так не обнимемся, и не хотели в это верить. С этим можно было жить долго и почти счастливо. А наша тайная неутолимая тоска по немедленному и вечному соединению не предназначалась для жизни. Она была из литературы, той самой великой литературы, где все избыточно, и все про любовь . Там женщины бросаются в Волгу или под поезд, там мужчины погибают в бою и на дуэли, там всегда идет снег и от инея сверкают глаза, там признание в любви продолжается от первой страницы до последней. Разве можно выжить в этой литературе? А мы надеялись выжить. Но расставаясь, поклялись, что уж умирать обязательно будем вместе…