ГЛАЗ

Глаз (не глаза, а именно – глаз сам по себе) не похож на все остальное тело. Саше нравилось все непохожее, и потому она решила стать глазным врачом.
Еще ей нравился глаз потому, что к нему страшно прикасаться. С четвертого курса Саше разрешили ассистировать на операциях. Ассистенция заключалась в том, что хирург, глядя в микроскоп, проводил манипуляции – рассекал прозрачные ткани, сшивал их, а она, с микроскопом или без него, промокала кровь и все, что изливалось из глаза, марлевой салфеткой, сложенной уголком, или маленькими блестящими инструментами помогала подтягивать и придерживать тонкую хирургическую нить. Иногда, вне клиники, Саша представляла, что сама рассекает эти, почти не ощутимые ткани, внутри все холодело, но она упрямо заставляла вернуться себя к тому страшному и неприятному моменту рассечения почти невидимого, живого. Занятия глазной хирургией напоминали ей американские горки: знаешь, что будет неприятно, но все равно садишься, чтобы именно это неприятное, испытав, сделать приятным, получив свою дозу адреналина.
Мышцы живота, кишечник, сердце тоже живые, но Саша не могла их даже сравнить с глазом – самым живым в человеке. Глаз и только глаз может по-настоящему выражать мысли и чувства. Например, от любви и ненависти сердце бьется одинаково учащенно. Оно может еще болеть, ныть или замирать от волнения. Но это все так примитивно по сравнению с глазом!…
Профессор из глазной клиники тоже не походил на прочих профессоров. Если бы нужно было выдумать мультик, доброго медведя она бы непременно срисовала с него. Он все время бормотал что-то, переваливаясь с одной ноги на другую, и поправлял на носу-картошке круглые очки с толстыми линзами. Временами профессор напоминал гриб-боровик. Короткая стрижка-ежик переходила в большой морщинистый лоб, дальше – в широкие скулы, мясистые щеки и огромный второй подбородок, в свою очередь переплывавший в круглый крепкий живот.
Беседы с ним вспоминались как маловыразительные, в конечном счете – непонятные. Но временами он мог блеснуть неожиданной шуткой или вдруг воспроизвести какой-нибудь перл мировой литературы. Например, на лекции по анатомическому строению глаза, после паузы, во время которой он погрузился в задумчивость, пристально глядя на плакат, изображавший орган зрения в разрезе, он, развернувшись к аудитории, сообщил: «Глубже всего смотрят в сердца людей те глаза, которые больше всего плакали». После лекции Саша подошла узнать имя автора, но профессор не вспомнил собственных слов. Мало того, немало удивился ее вопросу и ответил: «Знаете, кто сказал: «Жизнь глупца горше смерти?» – Библия, девочка, читайте Библию».
Вскоре определилась тема Сашиной научной работы. Постепенно она должна была перетечь в кандидатскую диссертацию. Специально для занятий наукой ей выделили свободный день. Все парились на лекциях, а Саша, сама себе хозяйка, пусть один раз в неделю, но могла заниматься тем, чем действительно хочется. Все ассистенты и лаборанты кафедры быстро привыкли к ней и, как казалось Саше, полюбили. Особенно подружилась она с ассистентом Ласкоржевским. Элегантный, с длинными пальцами, ногтевые ложа которых всегда окрашены следами йода из-за обработки рук на операциях, с прямыми длинными ресницами, прикрывающими наружные уголки глаз, придающими лицу выражение смущения, Ласкоржевский походил на породистую русскую гончую. Он охотно соглашался с просьбами Саши об ассистенции. Во время операции, в отличие от других хирургов, рассказывал, что делает, и как лучше в какой ситуации поступить. Иногда ей казались непонятными научные планы профессора. Ласкоржевский охотно вникал в суть проблемы и охотно пускался в рассуждения. И фамилия его ей тоже нравилась – Лас-кор-жевский. Лас – ласковый, cor – сердце по-латински. Красивая фамилия. Специально для научного дня она раздобыла темно-зеленый, с холодноватым оттенком, хирургический костюм и такую же шапочку. И они – костюм и шапочка – делали ее зеленые глаза еще более насыщенными и выразительными. Ей хотелось нравиться Ласкоржевскому. Да и всем остальным.
Иногда попасть в операционную не получалось. Тогда Саша отправлялась в архив. Часами перебирала истории болезни, впадая в раздражение от кривобоких, горбатых, усатых врачебных подчерков. Больше всего удивляло и злило то, что текст не поддавался расшифровке из-за грамматических ошибок или нагромождения не точных фраз. Она вчитывалась в данные анамнеза, осмотра, шуршала вкривь и вкось вклеенными бланками с результатами анализов, а необходимые данные кропотливо переносила к себе в тетрадь. Изредка встречались записи Ласкоржевского. Только он один отличался ровным, почти каллиграфическим, почерком и никогда не делал ошибок. Когда она читала его записи, невольно становилось тепло в груди где-то там, в глубине, за грудиной и начиналось легкое сердцебиение.
После архива всегда болела голова и тошнило. Свое недомогание Саша связывала с крысиным ядом. Им периодически обрабатывали помещение. Разумеется, пыль тоже не улучшала здоровье. Густая, слоистая, она годами окутывала бумаги. Крупными хлопьями пыль слетала с полок и осаждалась на других полках, полу, Сашином халате, шапочке и в легких. Иногда Саша представляла свои легкие. Такие она видела на вскрытиях и курсе грудной хирургии – розовые в черную крапинку или без крапинки, просто черные. Каждый преподаватель подчеркивал – такие легкие у курильщиков. А у нее не от курения, а вот – от пыли. Руки всегда мыла она, не выходя из архива. Грязь стекала и стекала черными струями в раковину – после первого намыливания, после второго, и иногда – после третьего.
Так незаметно приблизилось окончание шестого курса. Результаты ее научных трудов превзошли ожидания. Саша уже несколько раз выступала с докладами на научных конференциях, в сборниках научных трудов постоянно выходили ее статьи. Иногда доставалась невнятная похвала от профессора. Все необходимые бумаги для прохождения ординатуры по глазным болезням завершали свой круг в Министерстве и в ближайшее время ожидались в институте.
Приближались госэкзамены, но она по вторникам все равно пропадала в глазной клинике. В один из них – по-весеннему прохладный, с постепенно спускающимися с крыш домов на стены и тротуары солнечными бликами, она привычно вбежала в больницу, поднялась на лифте в лаборантскую, где оставляла вещи, переоделась, и спустилась в подвал – в архив. Прошло не более получаса. Саша успела найти только первую, нужную ей для статьи историю болезни, как в архив вбежала аспирантка с кафедры, выпалив: «Поднимайся быстрей. Тебя срочно профессор вызывает», – и также быстро исчезла. Странно, сегодня утром они уже здоровались. В лифте к ней пришло неприятное тревожное чувство, и Саша некоторое время смотрела на цифру пять, прежде, чем нажала кнопку. Неужели что-то с ординатурой?
В кабинете профессора она увидела пять студенток четвертого курса. У них сейчас шел цикл по глазным болезням. Они зачем-то выстроились в ряд.
– А… вот и ты, – пробурчал профессор, – становись с ними. Я вынужден, слышишь, вынужден провести очную ставку. Пришла тут, растрепанная, в истерике, замглавврача по лечебной работе. Говорит, ты утром напала на нее в лифте, пыталась выкинуть что ли – хотела раньше нее наверх попасть, а лифт забит был, – при этом он выразительно сдвинул очки на кончик носа и посмотрел на Сашу поверх них маленькими подслеповатыми глазками – ну, просто Крот из «Дюймовочки».
В руках и ногах у нее появилась слабость. Кровь ударила в лицо. Не своим – далеким и вибрирующим – голосом она выдавила:
– Вы думаете, я способна на такое?
-Не думаю. «Быть добрым совсем не трудно: трудно быть справедливым». Гюго читала? Вот и провожу очную ставку. Кончай, кончай разглагольствовать – вставай в ряд. Есть у меня соображения про все про это – надо выяснить, откуда ноги растут.
Набрал номер телефона.
– Заходите. Она у меня.
Студентки, для которых Саша была старшей, беззастенчиво рассматривали ее. Невольно Саша начала прикидывать, кто же из них похож на нее, с кем ее можно перепутать. Рост у всех приближался к Сашиному. А что кроме роста? Чушь какая-то. И рост ни при чем, и то, что у той, рыжеватой, веснушки, а у той, блондинки с прямыми волосами, острый нос или, у той, полногрудой, облупился лак на ногтях. Тогда в чем дело? Какой-то дурной сон.
Минуты три все молчали. Профессор, уставившись в одну точку, в глубокой задумчивости обеими руками надавливал на спинку стула, раскачивая его.
Немую сцену прервала влетевшая в кабинет женщина с крашенными в рыжий цвет волосами и подведенными синими стрелками глазами. Из-под белого халата торчала гофрированная юбка. Лицо и шея ее пестрели невротическими красными пятнами. Странно, но эту женщину Саша никогда не видела. Наверно оттого, что общалась только с теми, кто работает на кафедре или постоянно вертится в операционной.
– Если ваша обидчица здесь, укажите нам на нее, сделайте милость, – неожиданно манерно сказал профессор.
Голос профессора звучал так, как будто говорили где-то внутри Саши. У нее возникла внезапная догадка, что профессор пытается свести с этой женщиной какие-то свои, не известные ей, Саше, счеты. Но почему тогда через нее? При чем тут она? Саша еле сдержала себя – так хотелось выскочить вон. Сейчас, сейчас, эта рыжая женщина направит на нее синие стрелки и узнает. Вот – она уже смотрит на нее. Может у нее, у Саши, было затмение, о котором она не помнит, и в этом затмении, бреду, она действительно вышвырнула ее из лифта? Сердце бешено колотилось, тело горело. Да, так и было, так и было. Ком сдавил горло.
– Ну, я не могу, так вот сразу узнать…
– Как не можете? Вы ведь даже имя называли. Так, есть она здесь или нет?
Замглавврача еще несколько раз скользнула глазами по девушкам, мелькнув передними, наехавшими один на другой желтоватыми зубами:
– Нет, среди этих не узнаю… – и стремительно вышла.
Одна из студенток – с налитыми, красными как помидор щеками, проронила:
– Фу, я думала, сейчас на меня покажет.
Другая, белокурая, эффектно развернувшись на каблуках, кокетливо посмотрела на профессора и сказала:
– Ну, прямо детектив какой-то. Преступление и наказание.
Профессор, отчего-то довольный, бурчал сначала в сторону студенток:
– Идите, идите заниматься… – потом в сторону Саши, прищурив подслеповатые глазки: – Вот, видишь, ей кто-то твою фамилию сказал и описал, мол, – высокая, светлая. А если бы она тебя в лицо знала? Что тогда делать? А? Это все я ради тебя придумал. Ты теперь у меня в должниках.
Саша ничего не понимала, не хотела ни понимать, ни спрашивать, ни слушать. Он продолжал бубнить об очередной статье – что в нее должно входить и куда отправлять. Показывал новый журнал со статьями по офтальмологии. Как будто пытался ее заговорить. Саша не могла сосредоточиться, кровь в голове громко пульсировала. Она не стала дожидаться удобного момента, взяла в руки протянутый ей профессором журнал, и под его монотонный голос молча вышла из кабинета.
Молча вошла в лаборантскую, задернула ширму и начала переодеваться. Запуталась в вещах – пуловер надела наизнанку. Сняла, вновь надела… Сквозь ширму она слышала мягкий, умиротворяющий голос старшего лаборанта:
– Ну, не расстраивайся так – все образуется. На самом деле ее никто не толкал. Сегодня утром я поднималась в лифте вместе с ней и Ласкоржевским. Вдруг ни с того, ни с сего Ласкоржевский и говорит ей, что тебе приходит ординатура и, если она думает о своей дочери, – нужно что-то делать. Что за шлея ему попала? Ну, повздорил вчера с профессором… Не первый и не последний раз, думаю… Она – в истерике. Я не ожидала от нее такого. Профессор – тоже завелся. Ты, наверно, не знаешь: у нас кафедра и администрация – в контрах… Ты только Ласкоржевского ему не выдавай…
– При чем тут ее дочь? – Саша вышла из-за ширмы.
– Так она заканчивает институт в следующем году. А ординатура по глазным сразу после института – редкость. Два года подряд Министерство может ее и не дать.
Саша шла по улице, она приподнимала ресницы, и сквозь слезы все казалось акварельным, не реальным – растекалось, двоилось. Только не плакать, не плакать же, это все – ерунда, чушь какая-то. Лас-корж-евский… Корж, который хочет съесть. На долю секунды ей показалось, что навстречу идет профессор – как крот по подземному лабиринту. Саша рванулась через дорогу – на другую сторону. Завизжали тормоза. Водитель выругался через открытое окно.
Скрываясь от людей, Саша углубилась в детский парк, пытаясь успокоить себя настойчивым внушением, что все совсем не обязаны ее любить. Она представляла Вселенную, землю-песчинку, никчемность человеческих страстей и краткость жизни. Обычно мысль о неизбежности смерти, конечности всего в мире обесценивала эмоции, и ей становилось легче. Но на этот раз ничего не помогало. То неприятное, которое она всегда испытывала при прикосновении к глазу, вдруг внезапно всплыло в ней с большей силой и ей вдруг стало понятно, что именно было так неприятно. Каждый раз через широко раскрытый глаз она как будто погружалась в чужую жизнь – не нужную и не понятную ей, может быть, запретную. Она так и не смогла сделать глаз для себя обычным составным механизмом человеческого организма, состоящим из палочек, колбочек, сосудов, стекловидного тела и реагирующим на свет и тьму в соответствии с законами физики.
Плакать больше не хотелось. Саша сидела на лавочке, рассеянно наблюдала за детьми, раскручивающими карусель. Они никак не могли на ней развить нужную им скорость, но потом карусель, слегка поскрипывая, быстро закружилась, стирая глаза на детских лицах и скидывая детей со своей гладкой поверхности центробежной силой. В такт карусели в голове у Саши стучало тошнотворное, бессмысленное слово: «Никогда… никогда… никогда…».

* * *
Прошло восемь лет. В дежурной комнате отделения общей хирургии раздался звонок местного телефона. Саша посмотрела на часы – десять минут первого. Это означало, что звонят из приемного, и спать уже не придется.
В приемном нейрохирург бросил ей на ходу:
– Автомобильная авария. Одним я уже занимаюсь. Тут – мое, а ты посмотри женщину в соседней комнате. Моего там нет, но что-то с брюхом.
Саша скользнула взглядом по спутанным волосам женщины, бледному лицу. Лицо показалось знакомым. Хотелось вспомнить, откуда она ее знает, но на это не было времени, а само по себе не вспоминалось. Может, похожа на кого-нибудь из бывших пациентов. И с тем пациентом связано что-то неприятное… Саша осмотрела живот. Да, все указывало на внутреннее кровотечение. Скорее всего, причина в селезенке.
– Вам нужно оперироваться, – обратилась она к пациентке и взяла с ближайшего стола распечатку с темной полосой от ксерокса по краю, – вы в сознании и потому самостоятельно должны подписать согласие на операцию.
Саша поднесла лист к пациентке так, чтобы она хотя бы как-нибудь смогла расписаться. На листе появилась закорючка.
– Я ваша коллега, из глазной клиники, – слабым голосом проговорила женщина, – Вы подозреваете кровотечение? Может, лекарства нужны, кровь… Я дам телефон, позвоните… все организуют.
Наехавшие один на другой желтоватые передние зубы за запекшимися губами, рыжие волосы… Сердце екнуло.
– Нет, ничего не нужно, – с неожиданной хрипотцой произнесла Саша и обратилась к медсестре, – Звоните в оперблок, пусть разворачивают экстренную, везите больную туда. Я пока вызову анестезиолога, позвоню в переливание и где… где история болезни…
Она вдруг осознала, что голос ее нетверд, появились предательская дрожь в теле, суетливость. Саша несколько раз взяла в руки телефонную трубку и положила обратно, дошла до двери и вновь вернулась к столу, взяла в руки историю болезни, прочитала фамилию, год рождения, полистала ее, вложила согласие на операцию, написала несколько слов, потом вновь взяла трубку и набрала номер отделения переливания крови.
Тем солнечным весенним днем, восемь лет назад, из парка она пошла в институт. Оказалось, ординатура по глазным болезням уже пришла, и переделать ее в ординатуру по общей хирургии можно только с разрешения профессора хирургической клиники. Хирургических клиник три. Нужно было выбирать. И она выбрала профессора со стальными глазами. Он посмотрел сквозь нее и сказал:
– Препятствовать не буду – подпишу заявление, но, надеюсь, вы помните, позицию свою много раз озвучивал: женщин в хирургии не люблю. Вы совершаете ошибку.
В клинике общей хирургии все у нее спорилось – и в коллективе любили, и не было той двойственности, ощущения запретного, из-за которого одновременно и хотелось, и не хотелось прикасаться к глазу. Но в то же время не было и чувства легкости, парения, с которым она летела в глазную клинику. Саша обладала всеми качествами, необходимыми хирургу, – точностью движений, инициативностью, смелостью, скоростью в принятии решений и одновременно холодной головой, дающей возможность вовремя остановиться. После ординатуры она осталась работать в клинике. Больница дежурила по скорой помощи, и оттого частенько приходилось очень тяжело – частые бессонные дежурства, порой – ситуации, из которых на первый взгляд и выхода-то никакого нет, неотвратимые смерти людей, а к ним, этим людям, иногда даже успеваешь привязаться, как к близким знакомым. Ей очень скоро стали доверять самостоятельные, иногда не простые, операции, а в последний год ее, еще очень молодого хирурга, назначали ответственным хирургом в дежурной бригаде.
– И руки у тебя, Сашхен, хорошие, и голова, что, вообще, для людей – редкость, – говорил ей профессор со стальными глазами, – но почему не хочешь наукой заниматься – не понимаю. С твоими способностями кандидатскую за год написать можно…
Саша вошла в предоперационную, надела маску, бахилы, заглянула в операционную, поздоровалась со всеми. Анестезиолог уже проводил интубационную трубку в трахею. На столе лежала женщина, изменившая всю ее жизнь. Саша попыталась почувствовать что-нибудь. Ничего, кроме тошнотворного отвращения, застарелой, похожей на детскую, обиды, когда, наказали за разбитую чашку, или не купили собаку на день рождения, или контролер в автобусе долго рассматривает дырочки на билете. Может, все-таки вызвать кого-нибудь? Ильича, например. Ну и что, что грудной хирург? Сказать, плохо себя чувствую, постою рядом… Вдруг, на нее найдет на операции затмение, и она сделает что-нибудь не так… пусть не специально, но не так как нужно… Саша открыла кран и начала мыть руки.
Как во сне, она обрабатывала кожу, обкладывала операционное поле. Любительница пошутить, иногда и во время операции, она все делала молча, сосредоточено, напряженно. Ассистент, дежуривший с ней ординатор, что-то спросил – она не услышала. Не переспросила. Разрезала кожу. Красная полоска. Коагулировала сосуды. Запах паленого. Все как всегда, как у всех. Блеснули очки глазного профессора. Стук о кафель. Уронила зажим. Вошла рукой в брюшную полость. Там как всегда и у всех – тепло. Плотные сгустки крови. Красный глаз луны в окно операционной. Да, разрыв селезенки. И печень… немного, но нужно ушить. И кажется… да, сломано ребро. Хороший удар. Отсос. Отсос опять не работал.
– Когда, наконец, здесь будет работать отсос! – не узнавая своего голоса закричала в сторону сестры Саша.
– Да, что с вами сегодня, Александра Николаевна! Сейчас починим. Вон, трубка отсоединилась. Люб, вставь, да получше.
Отсос заработал. Салфетки. Ранорасширитель. Зажим. Еще зажим. Ножницы. Лигатура. Ножницы. Предметы встали на свои места. Саша была абсолютно спокойна. В ней появился хирургический азарт. Она уже много раз испытывала на себе магию хирургического стола, приравнивающего всех. Саша попыталась вернуть себя к мысли, что перед ней та самая женщина, и наткнулась на свое полное безразличие к ее личности и к тому, что за ней стоит.
– Вот смотри, – обратилась она к ординатору, пытаясь донести информацию не столько до него, сколько убедить себя в том, что она спокойна, что делает все как надо, – это желудочно-ободочная, а это – желудочно-селезеночная связки, выходим на сосудистую ножку селезенки, теперь нужно выделить селезеночную артерию…
– Саш, вы там не тормозитесь педпроцессом, побыстрей клешнями работайте, – заворчал анестезиолог, – давление падает.
– Кровь в две руки переливайте и, вообще, подключичку сделать надо было, – встрепенулась Саша, присматриваясь к мониторам.
– Сама знаешь, на подключичку времени не было, а во вторую руку сейчас начнем, эта тетя и так у меня все уже все хорошие лекарства съела.
– А ты не жадничай. Если крови маловато – отправь кого-нибудь в переливание. Группа не редкая – еще дадут.
Селезенку из-за сильных повреждений пришлось удалить, разрыв печени ушили.
– Все. Обратный ход. Ушиваемся, – прокомментировала Саша в сторону анестезиолога, подремывавшего на стуле возле кафельной стены, и привычно посмотрела в окно.
В конце ночных операций она всегда смотрела в окно. Если небо начинало белеть, значит, все, – поспать уже не получится. Небо белело.
Ординатор жалобно поглядывал на нее, но Саша не дала ему ни мышцы ушить, ни швы на кожу положить – все сделала сама.
Анестезиолог суетился вокруг больной – готовил ее к перевозке в отделение реанимации, взглянув на Сашу, сказал:
– С гемодинамикой все о кей, не волнуйся.
Саша вышла из операционной, посмотрела на окрашенные красным перчатки, халат. На предплечьях халат так пропитался кровью, что уже начал прилипать к ее коже. Подставила руки в перчатках под воду. Вода стекала красными струйками в раковину. «Ну, прямо леди Макбет», – подумалось ей.
Из операционной доносились голоса:
– Что-то Шурочка наша сегодня не в настроении была, – говорила анестезистка, – Не знаешь, может, дома что? Говорят, муж ее не доволен, что она хирургом работает.
– Что дома – не знаю, – отвечала операционная сестра, – но у нашей Шурочки не сорвешься. Видела, как ловко все сделала – сам профессор бы позавидовал. Уж, что из нее дальше будет…
Саша решила, что в реанимацию поднимется чуть позже, и через приемное отделение вышла на улицу. Утренняя прохлада пробирала до костей, небо над верхушками деревьев совсем просветлело и окрасилось в нежно-розовый цвет, на фоне которого вырисовывались облака, похожие на рыб с одинаковыми, ничего не выражающими глазами. Они плыли медленно-медленно, и все смотрели и смотрели… «И правда, хорошая операция получилась», – промелькнуло у Саши, и она почувствовала прилив нежности к той рыжеволосой женщине, которую, наверно, уже довезли до реанимации.

ЛЯГУШАЧЬЯ ШКУРКА

Анка обожала расчленять лягушек. Лягушки эти были не какие-нибудь речные-болотные. Их приносили в специальном контейнере из вивария. Размером больше ладони – голенастые, бородавчатые, нет-нет да и раздувающие резонаторы, издающие мурлыкающие, совсем не похожие на «ква» звуки.
Преподаватель – горбатенькая, крашенная хной старушка приехала в наш институт обучать ненормальностям нормальной физиологии после случившегося давным-давно землетрясения в Ташкенте. Мы, тринадцать из четырнадцати студентов-медиков, в новеньких белоснежных халатах, хотели, чтобы от начала до конца занятия она рассказывала только о Ташкенте. Но, увы, на все занятие ее не хватало. Физиологиня, иногда даже на полуслове, останавливалась, объясняла, как приготовить препарат, напомнив, что его должен приготовить каждый, и удалялась.
Четырнадцатой из нас была Анка. Наш признанный киллер. Наступали ее мгновения. Острый нос, круглые черные глаза с длинными прямыми ресницами, короткие черные волосы, живость характера придавали ей схожесть с сорокой. Она вскакивала с места на свои тонкие длинные ноги, с любопытством заглядывала в контейнер, извлекая поочередно то один, то другой экземпляр и спрашивала вызывающе, с блеском в сорочьих глазах: «Ну, что опять отказываетесь в мою пользу?». Потом деловито доставала жертву, кого-нибудь заставляла держать ее в руках или распинала на предметной доске. Хватала блестящие хирургические ножницы и вскрывала черепную коробку, обнажив мозг. В дело шли электроды, которыми она раздражала то один, то другой участок мозга. Лягушка дергалась. Затем удалялся мозг или его составляющие. Например, мозжечок. Ее выпускали на пол. Лишенная мозга, она еще жила, но не могла нормально двигаться, содрогаясь в хаотичных конвульсиях, кружась на месте. Иногда отрезались лягушачьи лапки. К ним тоже присоединялись электроды, или на них капалась серная кислота. И опять проверялись рефлексы. И так поочередно через Анкины руки проходили все четырнадцать лягушек. Зачем уничтожать столько лягушек никто не понимал, а крашенная хной старушка объяснять не хотела. Видимо, от нее это тоже зависело мало.
Анка не могла остановиться только на задании. Разгоряченная, беспрерывно возбужденно болтая, она вспарывала лягушачье брюхо, разматывала кишки, показывая нам: вот сердце – оно трехкамерное, и, смотрите, смотрите, у лягушки, действительно, есть клоака. Триумфом ее физиологической практики стала содранная с живой лягушки шкурка. Пока голое тельце билось, демонстрируя рефлексы, она схватила лежащие на окне молоток и гвозди, взлетела на стул и распяла шкурку высоко на стене, под портретом великого физиолога Ивана Петровича Павлова, который тоже любил изучать условные и безусловные рефлексы. Каждый раз по пути на занятия по нормальной физиологии, я ждала встречи с ней. Заходила в аудиторию и смотрела: там ли? Там. Мерещилось бьющееся голое тельце, краска заливала лицо. Так она, эта со временем высохшая и почерневшая шкурка, висела до самой сессии.
Решительные Анкины эксперименты с лягушками убедили нас всех в том, что она, конечно же, будет хирургом. У нее даже погонялово появилось – «Хирург». Она не обижалась и не отказывалась.
Я всегда мечтала стать психиатром – разгадывать тайны человеческого мозга. На цикле психиатрии нас повели в буйное отделение. У них, у психиатров, традиция такая: раз новобранцы – в буйное, пороху понюхать.
– Предупреждаю заранее, – картаво говорил преподаватель, перебирая свою редкую бороденку, – может случиться что угодно – больные тяжелые. Вы не должны проявлять каких-либо эмоций.
Мы вошли в широкий коридор буйного, сбившись в сутуловатую, испуганную группку, и тут, как по заказу, из палаты выскочила голая, нечесаная женщина, и начала нас оплевывать. Откуда только столько слюны взялось. Пенящаяся, плевки огромные. Мы, оплеванные, не двигались, и даже не вытирались. Больше никогда мне не хотелось быть психиатром.
Прошло около месяца, и начался цикл хирургии. Стремительная, подтянутая седовласая доцент, только что вернувшаяся из экстренной операционной, вела нас по отделению. Большие больничные окна не препятствовали заливающему весь коридор, яркому солнечному свету. Мы, все разом, разомлели на весеннем солнце. Доцент планировала показать каких-то интересных больных, а нам и смотреть-то на них не хотелось. В хирурги, как правило, рвутся мальчишки. А наших, почти всех, еще на первом курсе призвали в армию. К нам из армии никто не вернулся, так как до этого из мединститута туда никто не ходил. Те двое, которым армейской участи удалось избежать, питали ну, если не отвращение, то полное безразличие к хирургии. Умом мы, конечно, понимали, что смотреть больных нужно, причем, всех, но …на улице сияло такое солнце.
Общую апатию нарушил крик медсестры. Она на каталке везла больного из экстренной операционной. Того самого больного, которого только что оперировала наша доцент. Доцент бросилась в сторону каталки, мы – за ней. Дренаж оказался открыт, из него на пол не капала, а лилась липкая кровь, поигрывая бликами в солнечных лучах. Доцент сама развернула каталку в обратном направлении и, удаляясь с ней, крикнула прокуренным голосом:
– Все в операционную и … кто-нибудь мойтесь со мной.
Мы замерли, и посмотрели друг на друга. При этом глаза наши упорно соскальзывали с лиц на халаты и хирургические штаны. Анка безучастно отошла к окну и уставилась в него. Известно, в операционную ходить не выгодно. Операция может закончиться через час, а, может, и через шесть. А у нас до конца занятий оставалось всего полтора. Доцент скрылась за поворотом. Я опрометью бросилась за ней.
В предоперационной доцент мыла руки под краном, и я следом за ней мыла. Она полоскала их в тазике, и я полоскала. Все дрожало во мне и, казалось, все это видят. Стоило мне войти в операционную, как операционная сестра тут же завизжала в мою сторону:
– Не подходите ко мне, дальше, говорю, дальше! Станьте вот сюда. И, вообще, здороваться надо.
Меня никто не защищал – все были заняты своим делом. Мой взгляд постоянно натыкался на еще не накрытые бледные ноги больного, на загнутые крючками мизинцы. Я металась, хаотично вспоминая куски из главы учебника второго курса о правилах поведения в операционной. От этого еще больше волновалась, а сестра еще больше орала. Казалось, для нее нет ничего важнее, чем я, а операция – это так, между делом. И руки я ей не так подавала. И салфеткой не так вытиралась. Про перчатки, вообще, страшно вспомнить. Тогда я еще не знала, что молодой врач – подарок для операционной сестры. На нем она и власть свою всласть может показать, и всем напомнить, кто в доме хозяин.
– Кончай представление! Дай ножницы. Быстро! – крикнула в ее сторону доцент. – А отсос, где? Да что же вы возитесь?! Быстро подключайте!
Две санитарки суетились вокруг отсоса, но он никак не хотел работать. Доцент уже перестала обращаться к ним. Она руками выгребала из операционной раны сгустки, попутно говоря первому ассистенту:
– Либо лигатура с крупного сосуда соскочила, либо полая поползла. Я попытаюсь зажать пальцем, а ты посуши, да пеленку, пеленку возьми! Салфетки здесь мертвому припарка. Да, что же там с отсосом приключилось? Кто-нибудь, звоните в отделение, пусть кровь и плазму совмещают!
Я изо всех сил растягивала крючки. Мне очень хотелось помочь хирургам, но еще больше – им нравится. У меня от волнения сердце билось так, что я его слышала. Вот он – подвиг, тот самый подвиг! Как в детских мечтах – везде палят, палят неизвестно куда и в кого, а ты ложишься с гранатой под танк или закрываешь собой амбразуру дота… Еще вначале операции по крикам сестры я поняла, что кто-то из наших зашел посмотреть операцию. Но даже на долю секунды не могла отвлечься от раны. Мне было плохо видно, что там – в глубине. Я боялась лишний раз заглянуть за крючок, отводящий печень вверх. Вдруг помешаю? Кровь в рану набиралась раньше, чем успевали наложить зажим на сосуд. Потом все-таки починили отсос. Долго шили. Кровотечение было остановлено.
После операции я вышла в предоперационную с ощущением, что произошло главное. Внутри меня все ликовало: вот она – жизнь. Полнокровная, захлестывающая. Перчатки и руки, выше локтя, были окрашены кровью, халат впереди промок и, сняв его, я обнаружила, что мои зеленые хирургические штаны тоже местами испачканы. Ко мне подошла одногруппница и сказала:
– Иди, умойся. У тебя все лицо в крови.
Я посмотрела в зеркало. Маска и открытая часть лица, особенно справа, в темно-красную крапинку, но мне совсем не стало противно и жутко как тогда – от плевка.
– Где Анка? – спросила я.
– Она решила, что вся эта канитель надолго и смылась еще вначале операции. Хирург, называется. А за ней сбежали и все остальные, – ответила одногруппница.
После занятий мы с Анкой хотели пойти погулять на набережную, послушать журчание ручьев, поболтать о ее скорой свадьбе. Она ушла одна. На набережную или еще куда-нибудь – неизвестно. Мне не стало от этого обидно или досадно.
Вышла доцент. Не снимая испачканного халата, закурила в предоперационной. За ней выскочила операционная сестра, на ходу стягивая маску вниз. Без маски она оказалась миловидной девушкой с узким носом и крупными губами, совсем не похожей на ту – в маске.
– Ну, что вы творите? Здесь же нельзя. Знаете, что мне за это будет?! – для острастки прикрикнула она на доцента.
– Да ладно тебе… – отмахнулась от нее доцент и перевела взгляд на меня, – постою, покараулю тут еще немного. Пусть из наркоза выведут. А ты молодец – хорошо держалась. Хочешь, приходи ко мне на дежурство. Я послезавтра дежурю. Хотя, что я? Лучше не приходи – не нужно тебе этого.
По дороге из клиники одногруппница трещала мне на ухо:
– Ты знаешь, сколько ей лет? К семидесяти уже. А ты, видела, какие ноги у нее точеные? Она по лестнице на девятый этаж пешком ходит. И так несколько раз в день. А оперирует как… Артистка… В нее можно влюбиться…и тоже стать хирургом… Нет, нет, я не о себе, у меня не хватит ни смелости, ни терпения…
Я почти не слушала и не отвечала ей. Мне было так хорошо и, казалось, плыву по размеренным, покатым волнам.
Я не послушалась доцента и пришла на дежурство. Потом еще на одно, и еще… Через некоторое время жизнь казалась невозможной без запаха операционной и наполняющих ее людей. Так я стала хирургом. А работа хирурга для меня уже давно не подвиг. Анка теперь неплохой невролог и изучает рефлексы. Говорят, ее крепко бьет муж. Та одногруппница, которая тогда дождалась меня из операционной, выучилась на психиатра. Она очень любит своих больных. А шкурка? Шкурка, наверно, по сей день висит на той стене. Если, конечно не сделали ремонт. Скорее всего, она от времени рассыпалась и превратилась в пыль, осев на учебных столах, домах, машинах, людях, лягушках. Когда в жизни ничего нельзя изменить и накатывает безысходность, она становится моей шкуркой и очень-очень саднит.