ИЗ ЭПИСТОЛЯРНОГО НАСЛЕДИЯ БОРИСА ЧИЧИБАБИНА

<< Вернуться к содержанию

Переписка с Г. С. Померанцем и З. А. Миркиной

В конце 60–начале 70-х гг. прошлого века Москва подарила Чичибабину ряд знакомств с замечательными людьми, которые сыграли важную роль в его жизни.

Среди них Григорий Соломонович Померанц – философ, культуролог, эссеист и его жена Зинаида Александровна Миркина – поэт, писатель религиозного направления.

Дружба и переписка с ними стала необходимым условием духовной жизни поэта. В ту пору Чичибабин подвергался преследованиям властей: закрыли литературную студию, которой он руководил, и поэт вынужден был пойти работать в одну из служб трамвайно-троллейбусного управления г. Харькова. Ни на какие компромиссы в стихах он не шел, а это означало, что ни о каких публикациях не могло быть и речи. Вскоре его исключили из Союза писателей. В этой ситуации ощущение бесправности и униженности положения возмещалось живительной силой эпистолярного общения. Переписка, включая небольшие перерывы, продолжалась около четверти века, наиболее активной она была в 70-е годы. Именно этот период эпистолярного общения отражает настоящая публикация (формат альманаха не позволяет напечатать переписку в полном объеме, в каком она представлена в книге Б. Чичибабин «Письма» («Благодарствую, други мои…), Харьков: «Фолио», 2002. С. 17-190)).

1. Чичибабин – Померанцу, Миркиной1

Дорогая Зина!

Дорогой Григорий!

Нам с Лилей нет никакого оправдания и ужасно, ужасно стыдно перед вами, оттого что я отвечаю на доброе и мудрое – и очень нужное для меня – письмо Григория с таким большим опозданием. В очень малой мере я мог бы объяснить его ожиданием оказии, с которой мне хотелось переслать вам мой ответ и вернуть вам ваши вещи и которой я до сих пор так и не дождался. Главная же причина такого опоздания – это то, что я полюбил вас так, как давно никого не любил, мысленно все это время разговаривал с вами, сказать же нужно было много и такого, что словами, во всяком случае прозой и по крайней мере я, сказать не умею, и привыкнув к этому постоянному мысленному, духовному общению, я не мог заставить себя попытаться перенести на бумагу все, что в мыслях мне казалось дорогим, важным и стройным и что на словах – уж это я знаю – неизбежно окажется неуклюжим, незначительным и жалким. Если бы не еще большая боязнь того, что вы можете неправильно объяснить для себя наше молчание, и не физическое ощущение стыда от этого, я бы и сейчас не решился.

Все это время в нас живут Зинины стихи. Мы их читаем и каждый в отдельности про себя, и вслух друг другу, и вслух нашим немногочисленным друзьям – в комнате и в лесу, где им особенно хорошо живется. Совершенно понятно, что эти стихи не могут и не должны нравиться большому кругу читателей. Тот религиозный дух – в единственно подлинном и поэтому редко употребленном значении этого понятия, – которым они все без исключения проникнуты, недоступен и невыносим для большинства людей, даже и любящих поэзию. У Цветаевой где-то есть мысль о том, что существует поэзия великая (она приводит в пример Гете) и высокая (Гельдерлин), что это не одно и то же и почти никогда не совпадает, что Гете, конечно, неизмеримо более велик, чем Гельдерлин, но зато последний все время парит на такой высоте духа, куда Гете отваживается подниматься лишь в какие-то счастливые мгновения и т.д. (я привожу все это, как запомнилось). Так вот Зинины стихи – это классический пример поэзии высокой. На русском языке ничего похожего не было. В то же время мы с Лилей абсолютно убеждены, что эти стихи прекрасны, велики и, может быть, гениальны по исполнению. Для нас они стали таким же насущным и праздничным фактом духовной жизни, как, например, стихи Тютчева, Бунина или Мандельштама.

Несмотря на то, что какое-то короткое время я даже руководил литературной студией2 (пока меня не прогнали, а ее не прикрыли) и, следовательно, должен был объяснять, что такое хорошо и что такое плохо в литературе, я никогда не умел говорить о стихах, а в особенности о любимых. Наверное, в цикле Зининых стихов есть стихотворения более или менее прекрасные, и проще всего было бы ограничиться перечислением самых лучших и любимых, но для этого я должен был бы заполнить остаток письма воспроизведением первых строчек половины всех стихотворений большого цикла. Лично для меня в них удивительно полное подчинение формы содержанию, т.е. то, что, несмотря на совершенство формы, безупречно – свободное дыхание и полет стиха, мощность и глубина образов («в горле – привкус небес сладковатый», «органный шёпот бытия», «разгладившиеся морщины на челе у наклонившегося бога» – привожу по памяти, может быть, нелучшие три), форма в них не ощущается совершенно. Поэтому-то они не поддаются, как многие другие стихи, легкому запоминанию наизусть, что поначалу несколько смущало Лилю. Ведь с первого схватывания сразу же запоминается наизусть то, что подчеркивается формой: рифмами, аллитерациями, навязчивостью и необыкновенностью образов и т.п. Поэма превосходна3. Почти невероятно, что один и тот же человек написал глубочайше-религиозную, вечную лирику и сюжетную, современную, в лучшем смысле слова, гражданственную поэму, в которой, кстати сказать, на мой взгляд, все лучшие, трагичнейшие, искреннейшие места связаны именно с сюжетным течением и менее убедительным кажутся отступления религиозно-символического, мистического плана, в частности, конец поэмы мне представляется слабее, чем многие куски в середине и чем он должен был бы быть. Но это все частности. Главное же то, что и поэма и лирика оставляют впечатление величия. В лирике многие стихотворения варьируют одну и ту же тему, но это именно вариации, а не повторение. После смерти великих – Заболоцкого, Пастернака, Ахматовой, – я не знаю в русской поэзии ничего, что так было б достойно их величия и гения, как Зинины стихи, и если этого никто не понимает, тем хуже для всех.

Философская проза Григория стала частью моей души прежде, чем я ее прочел (открыл я ее года два назад). С некоторой даже гордостью могу сказать, что ко многим и главнейшим ее мыслям я пришел самостоятельно, хотя и очень долгим и стыдным путем, так что, когда я впервые прочитал эту прозу, я был счастлив не от открытия, а от совпадения и подтверждения. Двадцать пять лет моей сознательной жизни я прожил, исповедуя идею ложную и опасную для души. Где-то на сорок пятом году жизни моя душа переменилась, и я увидел, что моим Богом был антихрист, что все, что мне казалось ведущим человечество к совершенству, доброте и духовности, все это оказалось и было всегда безнравственным и бездуховным. Этот кризис должен был окончиться смертью или сумасшествием, и тут же я нашел Лилю (или, вернее, мы нашлись друг для друга), и это спасло меня и дало душе моей освобождение, опору и счастье. Как-нибудь я еще расскажу об этом, а сейчас пишу просто, очерчивая тот путь, которым я пришел к истине. На этом пути проза Григория, совершенно естественно, тоже стала опорой и благословением. Каждая строка, написанная им, дорога мне и любима мной бесконечно, а сам он в жизни, к величайшему счастью, оказался еще мудрее, глубже и лучше, чем все им написанное. На каком-то этапе жизни самым важным для меня было решение проблемы интеллигенции и народа, такое неоспоримо-убедительное в «Человеке ниоткуда»4, потому что именно этот вопрос особенно мучил меня тогда. В той части «Снов земли», которую я прочел, гениальна мысль о единстве пророка и бодисатвы5, мысль, насколько я знаю, совершенно новая и развитая Григорием глубоко, просто и доказательно. Как все великое она проста до крайности, до полной убежденности каждого, кому она открывается впервые, в том, что она была всегда и что все ее всегда знали и иначе и быть не могло. Можно соглашаться или не соглашаться с тем, насколько рублевский Спас6 является воплощением единства, совмещения пророка и бодисатвы в едином (лично я никогда в нем этого не увижу), но само открытие Григорием этого единства, открытие возможности и необходимости этого единства стоит в нравственной философии, в области духовного, открытий Ньютона или Эйнштейна в познании материального мира. Кстати сказать, цельно-двойственное проявление личности Зины в лирике и в поэме воспринимается мной, как весьма убедительная иллюстрация к этому величайшему открытию Григория (кроме всего прочего). «Моделирование исторического процесса»7мне читать было гораздо трудней (что вполне естественно) и не все в этом труде я еще обдумал и переварил, к тому же, честно говоря, академический стиль этой работы воспринимается мной без того наслаждения и без той радости, с каким буквально впитывался блестящий, эмоциональный, высокохудожественный стиль публицистики Григория.

Большое спасибо за добрые слова о моих стихах. Они этого не стоят и никогда не были для меня главным делом жизни. Те настроения, которые послужили поводом для письма Григория, были очень временными и, когда со мной случилась та перемена, о которой я уже писал, они легко и насовсем прошли – вместе со всей суетой. И все-таки мне очень приятно и радостно, оттого что мои стихи вам понравились. После встречи с Лилей и нашей любви, которую я всегда воспринимал как чудо и о которой я говорить прозой не могу (сейчас я продолжаю писать цикл сонетов о любви, который уже разросся до сорока сонетов, который я считаю самым значительным из всего, что я написал, – кроме меня этого никто не считает, – и который я очень хотел бы показать вам), встреча с вами была самым значительным событием моей жизни. По всему тому, что я прочитал из написанного вами, у меня, опять-таки за исключением Лили, не было никого роднее и ближе, чем вы. Желаю вам всего самого доброго, прекрасного и лучшего в жизни. Не знаю, имею ли я на это право, но, если можно, – обнимаю и целую вас. Лиля, которая написала вам отдельно, делает тоже самое. Как вам живется? Как дело с книжкой, которая должна была выйти? Берегите друг друга и изо всех сил постарайтесь быть здоровыми и бодрыми. Ужасно боюсь и стыжусь, как все нормальные люди, банальных слов: будьте счастливы, – но, зная, что в эти банальные слова вы вкладываете вполне определенный и достижимый смысл, без стыда и от всей души желаю: будьте счастливы.

Ваш Борис

<Сентябрь 1970>

2. Померанц – Чичибабиным

Дорогие Борис и Лиля!

Меня глубоко тронули оба письма, но в письме Бориса есть еще несколько очень тонких замечаний, на которые сразу захотелось особо ответить. Вы совершенно правы, Борис, что мысль о пророке и бодисатве возможна независимо от иконы. Она и пришла независимо и обдумывалась год или полтора, и даже консультировалась с одним специалистом по буддизму. Но без иконы я только предположил (гипотетически), что в Христе можно увидеть единство пророка и бодисатвы; уверенности не было. В Евангелии много эпизодов, в каждом из которых Христос действует в соответствии с обстоятельствами (а обстоятельства разные); и поэтому на первом плане так называемые противоречия; единство за ними скорее угадывается. А в иконе непосредственно есть единство. И поэтому созерцание и припоминание рублевского Спаса дало мне твердую уверенность и окончательную форму того, что я написал (раньше предполагалось другое, предполагалось акцентировать преимущество бодисатвы над пророком; именно Рублев заставил меня отказаться от этого и вернуться к первой гипотезе, но уже как к чему-то очевидному, увиденному). И я «подарил» эту концепцию Спасу. Примерно таким же образом Ваш Путивль8 помог мне додумать очень важную мысль и дал название четвертой главе «Снов» и какой-то очень важный обертон всей второй части «Снов». Я очень ценю эту помощь образа и всегда рад ее отметить.

Вы совершенно правы, что «Моделирование» суше. Это и написано для интеллектуалов и больше того – для интеллектуалов, убежденных в необходимости известных постулатов. Так что эта работа не только интеллектуальная, но еще условно-интеллектуальная. Гораздо интереснее развитие идеи о роли масштабов пространства и времени (в «Моделировании» она бегло намечена), оставшееся в тезисах. Но и оно – для ученых, а не для поэтов. Без той детскости, о которой писал Блок, как о самом глубоком, или «идиотства» Достоевского (т.е. пренебрежения частным знанием ради общего взгляда прямо в душу, по-мышкински). Я к этой детскости способен только летом (или прилегающими к лету месяцами), когда нарастает свет и много часов кругом деревья или море. Это помогает не терять ритма, двигаться не по логическим ходам, а по ассоциативным, – как бы ступать по водам как по суху, как бы стихи писать в прозе. Зимой я больше интеллектуал, и «Моделирование» – работа отчасти зимняя. И все же что-то летнее в ней есть, в последней части, когда все предыдущее отбрасывается, как солома…

Очень благодарен, обрадован, почти удивлен (несмотря на чувство встречи) всем про Зину. Это несравненно реже, чем отклик на мое, и настолько же дороже. Социальность поэмы9 действительно почти чудо, но тут мне опять хочется пояснить: обыкновенное чудо. Когда мы встретились, был вариант поэмы с наброском Тани и с именем Павла, но почти без всякого характера Павла. Потом Зина знакомилась с моими друзьями: постаралась по-матерински привязать к себе моего старшего пасынка; один очень своеобразный человек, сейчас уже покойный, в нее влюблялся, – и все это были Павлы. И так весь этот не-Зинин мир стал Зининым и слился в ее воображении в одно целое, и в отношениях с ним развился и образ Тани… Другой конец этого взаимного влияния нашей совместной жизни – во мне: все мое духовное окрепло рядом с Зиной. Я знал всякие слова, но внутренне был только грубо обожженной глиной (обожженной, но грубо) и сложился окончательно рядом с ней; все духовное в моих эссе Зина редактирует так же, как я – ее стихи. Постоянная способность к внутренней духовной работе сложилась во мне в 60-е годы. До этого были вспышки («пережитые абстракции»), иногда с промежутками во много лет, а сейчас – дай мне только отпуск, и я буду писать, писать, писать. Как старые органисты писали свои фуги.

Теперь позвольте Вам возразить: никакого гения даже в самых дорогих мне взлетах мысли нет. Слово гений мне кажется положительно ложным. Оно прочно связано с величайшим гением всех времен и народов и неслучайно (посмотрите, каким культом был окружен Станиславский и пр.). Говоря гений, мы присваиваем личности то, что ей иногда (хотя бы и часто) бросается с неба. Это не наше личное; наше – только уменье не мешать и записывать, т. е. ремесленное уменье (я это пытаюсь обосновать в гл. 8 «снов земли»). Бах, как я на него смотрю, – «ремесленник божий»; есть еще другой благодатный тип, божьего безумца (шаманы, пифии10, Хлебников, Марина – хотя она отчасти и ремесленник: «Искра есть дело рук ремесленных. Я знаю ремесло»). Но божий безумец – это только в поэзии, не в том царстве мысли, где я что-то могу сделать. Так что мой тип благодати – ремесленный. Работать, не выходя из ритма, и не мешать толчкам сверху прокладывать себе дорогу. А если их нет – обрабатывать старые, для меня лично канонические темы…

Когда будут с машинки две мои работы о Достоевском (хотя Вы его и не любите), я Вам пошлю. А Вы можете «Моделирование» и проч. вульгарно отослать по почте (я имею в виду «Зеленый мыс» и «Духовное ядро»). Все это ведь совершенно вегетарианское. Я думаю, что так же легко можно отправить и сонеты Лиле (ведь Вы нам их доверите?). Я неоднократно посылал свои статьи и получал их обратно (в т. ч. и в Харьков – и из Харькова, «Басё и Мандельштам»11).

Будьте здоровы и напишите раньше, чем через три месяца!

Гриша

<Октябрь 1970>

3. Миркина – Чичибабиным

Дорогие, дорогие, родные мои Лиля и Борис!

Я так взволнована вашими письмами, что мне будет очень трудно «вразумительно» ответить вам. Тем более, что я так же, как и вы, боюсь слов и очень трудно пишу письма (Гриша это делает гораздо легче). Но если б я могла передать хоть на малую малую долю, что я (и мы оба, но Гриша пишет отдельно) почувствовала…

Мы были в отпуске в Прибалтике, в Паланге весь сентябрь. И вот позавчера вечером, приехав домой, получили ваши письма. Я не знаю получала ли когда-нибудь в жизни более драгоценный подарок. Это не то слово, но вы мне заранее простите все «не те» слова, – за словами стоит «то» и вы ведь это чувствуете… Все в ваших обоих письмах было для меня чудом, – чудом любви, понимания, душевной подлинности – редчайшим чудом из чудес, которого более всего на свете жажду. За такие письма, – за вас самих, – благодарить Бога, как за утро и вечер, как за жизнь. Это правда. Здесь нет ни одной преувеличенной запятой. Если бы я не боялась слишком сильных слов, я написала бы много больше.

Я не говорю сейчас о слишком щедрых и, конечно, преувеличенных от вашего душевного переизбытка похвалах стихам моим, – дело не в том даже, что вы о них говорите, – дело в том, как говорится и, главное, сами говорящие, которые за этим встают.

Что вам сказать?.. Я полюбила вас обоих в тот единственный вечер, когда мы виделись и еще и еще больше, когда вчитывалась сама в стихи Бориса (об этом впереди), но после этих писем вы вошли в сердце так глубоко, как, наверно, в самом деле входит только чудо – сама подлинность, жизнь. И до чего дорого мне и нам, нам обоим, то, что Вы, Борис, пишите о Лиле. Мы с Гришей всегда ощущаем наше «вместе», как чудо. И нам всегда очень холодно и больно видеть, что люди ко всему привыкают – к чуду жизни, к чуду любви, и жизнь и душевная подлинность как-то утекают из души и они мечутся вокруг самих себя, не входя вовнутрь. Услышать про ваше чудо – было прекрасно и это (мне трудно это объяснить, но скажу, как скажется) как-то очень согрело и нас. Мы очень хотим прочесть и иметь сонеты к Лиле. То, что есть у нас – прекрасно и очень любимо. «В тебе семитов кровь…»

Вообще о стихах Бориса я несколько раз порывалась написать отдельно, а потом предоставила это Грише, который уверял меня, что сделал это за нас обоих. Мы действительно читали их очень много и читаем сейчас и все наши друзья их знают. В конце концов мы получили от одного из друзей (временно) перепечатанную и переплетенную книжку Вашу, Борис. Небольшую, но очень дорогую. Я еще надеюсь написать о ней подробнее и внимательнее.

Сейчас у меня все, что пишется, пишется на одном дыхании. Скажу только, что основное ощущение от великолепных стихов Ваших – это сочетание мужества с нежностью, пропитанность одного другим – именно то, что вызывает и во мне и в Грише огромную тягу. Нежность, которая в самый неожиданный момент вынырнет из глубины и спасет от разрушения (от саморазрушающей порой линии мужества); и мужество, которое всегда хранит нежность от размягчения и поверхности, – от иллюзорности, утопий. В Ваших стихах всегда дышит Реальность. И потому даже самые горькие из них ближе к Богу, чем многие «светлые» стихи других поэтов. И еще – сквозь все, что Вы пишите, – то, что Вы любите, бесконечно важнее Вам Вас самого. Чувство такое естественное и такое редкое в особенности для современного поэта.

Особые отношения у меня с «Матерью Смертью». Знаю, конечно, наизусть его. На могиле моей подруги читала его друзьям два раза. В этот день – годовщину ее смерти, все стихи, кроме этого, умерли. Это стихотворение нужно, как выдох, в часы великой усталости, которую я тоже очень и очень знаю (какую и как расскажу в другой раз).

Очень мне дорого то, что Вы пишите о Грише и особенно, что Вам показалось таким важным именно сочетание пророка с бодисатвой. Этот разговор мы углубим еще, а сейчас он только намечается.

И еще хочу сказать несколько слов отдельно Вам, Лиля, родная…

Спасибо Вам за Ваши трепетные слова. Они сами, как листья. То, что Вы пишите о деревьях, это так чудесно и так мне дорого!.. И я чувствую всю Вашу родную-родную душу и почти немею от этого… И Ваши строчки «мир, приставленный к дорогам, чьей-то болью поврежден» меня ударили (я бы хотела знать все стихотворение). И мне захотелось послать Вам одно старое мое стихотворение:

Облака ушли в кочевье,

Там, в траве текут ручьи…

Мы свободны. Мы – деревья.

Мы не ваши. Мы – ничьи.

День без края. Жизнь большая.

Жизнь, как вечность. Мир – наш дом.

И никто не помешает

Нам идти своим путем.

Может статься: в говор хвойный,

В желтый ствол войдет пила, –

Мы все те же; мы спокойны –

Небо длится, жизнь цела.

Облака ушли в кочевье.

Слышен тонкий плеск ручья.

Я иду к своим деревьям.

Я не ваша. Я – ничья.

Ну вот письмо очень разрослось и я кончаю. Мы провели удивительно хороший месяц в пустынной сентябрьской Паланге и очень много оба писали в лесу. Кое-что из стихов я Вам пошлю. Гриша писал продолжение «Снов» и работу о Достоевском. Но все не академическое, а, как дыхание, и очень мне дорого.

Сейчас начинается совсем другая жизнь. Немного страшно окунаться. Но помня о ваших письмах, жить легче. Это правда.

Я обнимаю и целую вас обоих и очень хочу видеть.

Ваша Зина

3.10

P. S. Письмо задержалось в Москве из-за Гриши. Но вот он тоже написал, а мы все же решили послать в двух конвертах, – большие письма часто не доходят. (У нас так бывало с самыми дорогими письмами.)

Перечла письмо и хочется добавить несколько слов о стихах Бориса. Я написала, что даже самые горькие из них ближе к Богу, чем многие светлые других поэтов. Да. У меня от них чувство, как от Библейского Иова (И мой и Гришин любимейший библейский образ). Человек предельной душевной чистоты и подлинности, который предстал пред Богом. И Богу даже его обвинения нужны гораздо более, чем восхваления друзей Иова. Потому что самое главное – предстояние, – не скрываться от реальности, не прятаться. Имеющий глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, в конце концов увидит и услышит то, что Есть. Обычно люди – прячутся от Реальности в свою выдумку ту или иную. И с этими Бог не разговаривает.

<Октябрь 1970>

4. Чичибабины – Померанцу, Миркиной

Дорогие Зина и Григорий!

Вам очень трудно представить себе, что значило для меня и Лили получить ваши письма. Живем мы однообразной, бедной и замкнутой жизнью. Харьков – город огромный, но в духовном смысле это глубокая провинция. Оба мы ходим на службу, Лиля – инженер-электрик, а я служу товароведом в трамвайно-троллейбусном управлении. У меня есть членский билет Союза писателей и четыре книжки стихов, которых я стыжусь до боли, но в ближайшее время (которое, очевидно, протянется до самой моей смерти) ни издаваться, ни выступать не рассчитываю. На службе мы проводим большую и лучшую часть дня, и проблема свободного времени, которая, по слухам, тревожит передовые умы человечества, для нас состоит в том, что нам его не хватает. Приятелей и знакомых у нас много, но с некоторых пор мы стали сильно чувствовать их ограниченность, несвободу и житейскую суетность и, хотя меня очень тянет к людям, после встреч всегда остается разочарование и тоска. Настоящих же друзей здесь, в Харькове, почти не осталось. Все лучшее – друзья, книги, впечатления – связано у нас с Москвой, но отпуск бывает раз в году, а хочется побывать еще и там, где мы никогда не были. К тому же, зарабатываем мы мало, а книг покупаем много. Стихи давно не пишутся, и от всего, что делается кругом, можно сойти с ума. Вот теперь, когда я напишу банальные слова, что ваши письма, заставшие нас врасплох, были для нас праздником и счастьем, вы, может быть, и не покривитесь и почувствуете их подлинность и буквальность. Отвечать на ваши письма трудно, хотя бы потому что уже в первом письме мы попытались сказать много самого главного и нужного и на другие разы ничего не осталось. Но хорошо, что вы поняли и откликнулись на все, что стояло за словами: а ведь вы должны были бы привыкнуть к тому, что к вам тянутся и всегда и отовсюду будут тянуться люди с душой и разумом.

Мы очень любим Зинины стихи, продолжаем, читая их людям, мерить ими людей, а по письму мы полюбили ее еще больше и лучше. Читали Зинино письмо со слезами радости и сочувствия, – это опять буквально, – и задыхались от благодарности и любви. Хотели отвечать сразу, но долго не было слов. Милая, родная, любимая Зина! Пусть Вам всегда в жизни будет хорошо, как в лесу, и пусть Ваша жизнь будет долгой, здоровой и радостной и, если можно так сказать, всемирной. Как умею, своими словами, я за Вас и за Григория молюсь перед сном. Нас с Лилей очень интересует Ваша с Григорием книга. Каковы ее судьба и перспектива? Между прочим, то, что Ваши стихи никогда не будут нравиться многим, большинству, – правильно теоретически, то есть я убежден, что так должно быть. На деле почти все, кому мы их читали и давали читать, принимают их полностью, иногда с восторгом, всегда с сочувствием, причем не только поэму, но в первую очередь лирику. Правда, что эти «почти все» – не литераторы, не снобы и не специалисты по стихам – и, конечно, не большинство.

Когда я обмолвился, что «Моделирование» написано суше, чем другие вещи Григория, я хотел сказать только то, что сказал. Я вполне оценил эту работу и ничего умнее, убедительней и вернее в философии истории я не знаю даже и понаслышке. Но главные положения этой работы мне были известны по «Человеку ниоткуда» и некоторым другим вещам, написанным позже, но прочитанным мною раньше, и уже потрясенный и поверивший, я не мог потрястись и поверить еще больше. Не хочу соглашаться, что стиль философских работ должен быть двух родов: академическим для понимающих, «интеллектуалов» (ненавижу это слово, вспоминаю стихи непризнанного поэта: «интеллектуалы – большие сексуалы») – и художественным для непосвященных. Истина и опыт вовсе не чужды образности и страсти. Книга Экклезиаста, Дхаммапада12 и диалоги Платона написаны не академическим стилем, так же как «Дневник писателя» и статьи Толстого. Даже естественные и точные науки еще при Галилее и Бюффоне изъяснялись на человеческом языке и разошлись с художествами уже позже. Когда Григорий в «Моделировании» заговаривает о Духе, слог его, вопреки заданности, становится поэтическим и высоким.

Во всяком случае, Григорий, не думайте, что я недооценил «Моделирования». Ваш гений (разумеется, брошенный Вам с неба, но ведь им и распорядиться надо было гениально, а гениально распорядиться подаренным гением это и есть то, что я называю гениальностью в человеке) нигде не проявился так отчетливо и полно, как в этой работе. Она основная, все остальное исходит и разветвляется из нее. Просто я прочитал ее позже, чем остальное. Мысль о роли масштабов (это, по-моему, не то слово, но так было у Вас, а я сейчас придумать другого не могу) пространства – Запад, Индия, Китай – и времени – смена европейских культур и цивилизаций – не только бегло намеченная, а и сглаженная, на мой взгляд, в «Моделировании» (Вы опять от нее отмахнулись и ушли), для меня тоже представляет интерес. Может быть, Вы имеете в виду другое, чего я действительно не мог понять, но, если я понял верно, то в этом, по-моему, ученые и поэты едины.

Достоевского я не люблю только в том смысле, что на всю жизнь люблю Толстого. Правда, это и есть, наверное, главное. Не принимаю и ненавижу (а может быть, боюсь, ужасаюсь) то жуткое, «подпольное», не язычески, не пушкински, а карамазовски чувственное, содомное и (уже не ужасаясь) то черносотенное, погромно-национальное, глупо-русское, что несомненно было в этом огромном, всемирном человеке. Не любить же его как писателя, как мученика, как мыслителя, ищущего и страдающего, обманутого и обманывающего, пускай не мудрого, а заблуждавшегося, но неслыханно, трагически, кощунственно искреннего, – не могу, да и нельзя. Вот кто он – ремесленник божий или божий безумец? Или то и другое вместе? Статью Григория, как все, что когда-нибудь он напишет, жду с нетерпением и уже предвкушаю радость и соблазн.

Стыдно признаться, но нам с Лилей понравился фильм Кулиджанова13. Никому из моих друзей не понравился, вероятно и вам тоже, если вы вообще ходите в кино. Нам же, после мучительно-похабных и мучительно-цветных с дикими воплями (а как же? Достоевский) инсценизаций бездарнейшего Пырьева14 и, может быть, потому что ничего хорошего не ждали, он показался сделанным с любовной добросовестностью, пониманием и талантом. Это не великий фильм, каким должна была бы быть экранизация Достоевского идеальная, но хорошая картина. На какое-то время мы даже забыли, что это кино, и нам было просто страшно.

Все работы Григория и Зинины стихи мы непременно возвратим и, если не найдем другого способа, то, может быть и правда, по почте, – только, если вы не очень сердитесь, то немного попозже. Только «Духовного ядра», которое поминает Григорий в письме, у нас нет. У нас есть вот что: «Моделирование», «Зеленый мыс», взятые нами в Москве, и еще первый цикл «Снов земли». Все это мы в самом скором времени вернем.

Совсем недавно мы прочитали дошедших до нас «Гадких лебедей» Стругацких. Ребята они умные и талантливые, но Бога у них нет, он им не нужен, так обходятся. Повесть было читать интересно, как все у них, но конец очень разочаровал, кроме того, что он надуман и искусственен, он и попросту непонятен. В чем-то их представление об историческом процессе совпадает с представлением Григория, только ставку они делают на ту интеллигенцию, которую Григорий называет неодухотворенной. Так, по крайней мере, мы поняли. Самая лучшая их вещь пока что «Улитка на склоне» (для нас).

Мы с Лилей перечитали наше письмо и огорчились его началом. Переписывать я его не стану, но не судите о нашей жизни по тому, что я написал о ней. Это та полуправда от неумения передать словами правду, которая хуже неправды и которой я боюсь больше всего. Скорей всего, просто бессознательный литературный прием. Вот уж ни бедной, ни замкнутой нашу жизнь назвать нельзя. Мы много читаем, много думаем, встречаемся с друзьями. И пока мы вместе, нам никогда не будет плохо.

Отдаю на ваш суд несколько «Сонетов Лиле». Мы оба любим вас обоих и – так или иначе – мысленно общаемся с вами. Берегите друг друга и то, что вам брошено с неба. Желаем вам здоровья и вдохновения. Целуем вас.

Борис

Здравствуйте дорогие Зиночка и Григорий!

Это какое-то чудо, что мы узнали друг друга. Есть латинское выражение, которое я запомнила еще с детства, когда стесняешься «ходить» одной – подобный подобному радуется (извините за русский). Мы стали уверенней и спокойно-радостней в своем внутреннем настрое, когда узнали Вас. Для Бориса Григорий такое созвучье, такое неожиданное единомышление. Это при мне уже было, когда он не спал ночами, а днем ему казалось, что он сходит с ума от мучительных мыслей о народе, революции, интеллигенции; как он начал об этом говорить за пьяными столами и сам немного пьяный (больше от мыслей, при мне он почти перестал пить, а раньше…) с пеной у рта и как это было непривычно и по-юродски смешно, за обыкновенно сытыми столами, где поэзию понимают да: глубину, тонкость, форму, но эти разговоры зачем, кому это надо? И до всего этого дошел без книг, без равнотревожащегося. Поэтому в Москве ему так легко, хотя он и мало говорит, но проповедовать не надо, а надо слушать; вы к нам приблизили немного буддизм.

Я свои стихи пришлю. Но рядом с Борисовыми не стоит, еще надо над ними немного помучиться.

А Зинины стихи – это тайная книга, о которой ничего не знаешь пока не открываешь, а потом входишь в небо, деревья, траву, землю. Спасибо Вам большое. Очень дорожим Вами. Будьте здоровы, пишите нам. Целуем Вас.

Лиля

<Октябрь 1970>

5. Померанц – Чичибабиным

Дорогие Борис и Лиля!

Вы очень милые и очень плохо представляете себе Москву. Тот же огромный город (чуть побольше) и в то же время провинциальный город (чуть поменьше провинциальный, но далеко, далеко не Город Духа). Так же редко встретишь человека, живущего наяву, а не сонно торопящегося по тротуару, вяло сонного или с лихорадочностью лунатика, но всегда сонного. И в Москве вы такая же необычность, как в Харькове (мы недавно считали, кто мог бы улыбнуться, как Кабирия15; сочли – с собой – 5 чел. в Москве, вас двоих в Харькове и одну женщину 64 лет в г. Прохладном). И такая же необычность – стихи о любви, досветившего человека до иконы. Это как в лирике апсаритов – арабского племени, о котором вы знаете из Гейне – и Чайковского, положившего стихи на музыку:

Я из рода бедных Азра,

Полюбив, мы умираем16.

Когда некий суфийский шейх (соотв. <етственно> русск. старец, евр. <ейско>-хасидское цадик) услышал подобное стихотворение (написанное язычником до ислама), он воскликнул: «Пойдем поклонимся могиле этого святого»!

Я тоже в молодости делил впечатления от девушек на два: желание съесть, как булочку, – и выпрыгнуть в окно. У Вас, Борис – выпрыгнуть в окно. Но так как слово стало плотью, то иногда примешивается другая стилистика, от сдобы. Знаете что? Перечтите или вспомните стихотворение Гейне «Песнь песней» и сравните его с действительной песнью песней. Я не совсем согласен с Зиной. В библейской песне песней тоже и сосцы и живот как ворох пшеницы и проч., и все же целое совершенно другое. У Гейне так (мне когда-то нравилось и я выучил наизусть). (…)

Держите это перед собой «Песнь песней» – и вычеркивайте то, что сбивается на Гейне. Потому что у Вас не то, совсем не то (в целом)! Насчёт чёрта я тоже с Зиной согласен – это ни к чему.

У Вас, я представляю это себе по собственному опыту, – Бог открылся в женщине. Потом постепенно будет открываться в другом. И наверное Вы будете двигаться от ансуфизма к суфизму – он же бхакти (в Индии) и проч., с постепенным все большим пониманием иконности. Простите за иностранные слова (суфизм, бхакти: это воспевание бога в образе возлюбленной). Главное у Вас уже есть: человек человеку икона, святыня…

«Моделирование» Вы, Борис, на этот раз перехвалили, и наверное из-за сложного клубка чувств, которые в Вас вызывает слово «интеллектуал». На моем языке это просто человек с односторонне развитым умом, при посредственном сердце. Статья написана была для таких людей, и поэтому только в конце я решился раскрыться (включить в работу и эмоциональный центр), и то не совсем. В общем-то я с Вами согласен: высшее слово – библейское, в котором одинаково чувствуется горячая голова и умное сердце. И в своих эссе я сознательно на это прицеливаюсь. Чисто интеллектуальные выкладки не только труднее читать, они от истины (а не только от читателя) дальше, потому что истина ближе к личности (Аз есть истина), чем к слову, к духу (целостности), чем к букве (фактам науки), к целостности бытия, познания и блаженства (на санскрите: сат-чит-ананда). Или, как говорили наши соотечественники, Г. И. Гурджиев17 и П. Д. Успенский18, – не имеет смысла увеличивать знания, не углубляя в то же время бытия… Поэтому Вы должны смотреть на интеллектуалов не полемически (защищаясь от снобистского взгляда сверху вниз: какой факультет Вы кончали?), а с жалостью, как человек с двумя глазами на кривых (правда, воображающих, что так удобнее – не надо зажмуриваться, глядя в микроскоп, – но всё-таки кривые).

«Преступлением»19 мы не совсем довольны (хотя оно действительно черно-белое и довольно внимательное к типажам. Если не считать Сони, недопустимо красивой. У Д.<остоевского>20 она «востренькая»). Почему – об этом я вписал в «Эвклид. <овский> разум в тв.<орчестве> Д<остоевского>, который Вам посылаю (извините – в рукописи, нет свободного м/п <машинописного> экземпляра). Извините заодно за старый вариант детгизовской книги о религии21, с очень плохой, наспех (в конце, второпях отчаянных) написанной главой и стилистическими «красивостями», и всякими вообще недоработками. В таком виде ее перепечатывать не надо (когда-нибудь достанем лучший вариант), но прочесть для первого знакомства можно. Книга сейчас послана на отзыв в ин-т научного атеизма (где ее, по-видимому, похоронят… а м. б., и нет – Бог милостив).

Будьте здоровы и счастливы!

Гр. (Гриша)

<Ноябрь 1970>

6. Миркина – Чичибабиным

Дорогие, родные Лиличка и Борис!

Вот уже неделя, как мы получили ваше письмо. Гриша вам почти ответил, но ждет меня. А я ношу Ваши письма где-то глубоко в себе, как носят заветную мысль, тайную радость. Почти нет дня, когда я мысленно не говорю вам письма, но для реального письма нужно было несколько больше свободы и душевной расправленности, а я живу сейчас очень напряженно и трудно, мало принадлежала себе. Как и почему напишу в следующем письме. Сейчас слишком много надо сказать и от переизбытка говорится плохо.

Вы пишите, Борис, что к нам, вероятно, тянутся много людей. Да, правда. Так много, что почти нет физической возможности всем откликнуться. Мне часто кажется, что меня рвут, как птицу на перья и Гришу тоже (хотя иначе), а что кроме перьев есть в нас, мы сами – это лишнее, почти мешает.

Да, очень много людей и… так мало!

Вы, наверное, плохо себе представляете, какая Вы для нас радость. Обычно люди подходят к нам, как и вообще к жизни, что гораздо важнее чем к нам, утилитарно (абсолютно не сознавая этого): что можно от нее (жизни) или от людей взять? Но ведь жизнь и души неделимы. Можно взять все целиком, взять жизнь, взять человека, и это можно только в обмен – отдавая себя, тоже целиком.

Знаете за что был изгнан Адам из рая? За то, что потерял способность любить.

Он променял Бога – всецелость на маленький кусочек – Еву. Он отнял Еву у Всецелости «для себя» вместо того, чтобы отдать ее Всецелости и ей – Всецелость, как это сделали Вы, Борис.

Поэтому Вы в своей любви и вернулись в рай и для вас нет изгнания. Не в тот маленький отгороженный от мира «эдемчик», который всегда «временность» «майя», а в истинную вечность. Ведь вы оба можете бояться чего угодно, только не временности «переходящести» души, любви.

И встретить такое для меня, для нас – величайшая поддержка и такой подарок! От этого физически легче жить, как будто часть тяжести сваливается, как будто возвращаешься в тот мир единого всем внятного языка, который был до Вавилонской башни. Лиля родная! Как мне хорошо стало от ваших взятых в скобки слов: «при мне он почти перестал пить, а раньше…» Так просто и так много!

Сонеты очень, очень любим. Главные строчки для нас обоих, обжегшие нас, такие точные и такие наши!

Моим глазам, твое лицо нашедшим,

После тебя тоска смотреть на женщин,

Как после звезд на сдобный колобок.

Меня тошнит, что люди пахнут телом.

Ты вся – душа, вся в розовом и белом.

Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.

Не могла удержаться, чтобы не выписать весь кусок.

Господи, как он хорош!

Исполненный тоски за братьев и сестер

Я сердце обнажил и руки распростер

И землю осветил звездой черноволосой.

Люблю твое лицо. В нем каждая черта…

Лицо, стесняющееся сказать, как ландышно чиста душа… Мне хочется только благодарить вас, и я так вас люблю…

Но тихо льется ночь в древесные стаканы

И ласк твоих труды медлительно медвяны

И прелести твоей не надо темноты.

Мне хочется писать и писать, «Твое лицо светло, как на иконе». «Великая любовь моей душе дана».

Удержалась, чтоб не переписать весь сонет.

И трагические о России и «как сладко знать о прелести добра за полчаса до взмаха топора».

«Когда уйдут в бесповоротный путь…».

Когда-то лет 20 назад мы с Лимой – моей самой близкой подругой (не то слово – сестрой-близнецом) робко по-юродски говорили в университете (мы были студентками филологического факультета) о религиозной правде, о Боге. На нас смотрели, как на дикарей. Мы были совершенно одни. Теперь об этом кто только не говорит, кто только не считает себя католиком, православным или, или, или…

Но религиозное чувство жизни осталось точно такой же редкостью, как и было. Чувство благоговения перед святыней, преображающая сила любви, которая диктует тебе жест, слово, тембр голоса, – творит тебя по своему образу и подобию – все это у вас, в ваших сонетах, Борис, и вообще в вас обоих. Есть у меня только маленькое пожелание – вот какое: войдя в ваши сонеты, входишь в храм. Вы – в храме. А в храме слово «ни черта» неуместно. Ничего не имею против него в других стихах, но в этих… Так же как некоторое обнажение тела.

У вас все свято. Это я знаю. Нет не святого места, все освящено Душой. Но иногда говорите Вы об этом слишком прямо и тело перестает быть тем таинственным скрытым корнем, который питает цветок – душу, лицо, оно показывается само не через душу, а само. И именно потому, что у вас оно никогда не живет само, а только в святом единстве с душой, мне бы хотелось, чтобы оно всегда оставалось скрытым в земле корнем. В этом его сакральность и правда.

В частности «ненасытные бедра», по-моему, это не так. У вас ненасытные души, которые в бедра одеты, касаются друг друга телами, а не тела. Тела – у тех, которые пахнут телом.

Знаю, что конечно «чисты колокола», но мне кажется об этом сказать надо несколько иначе.

Это может быть и мое субъективное и совсем не обязательно считаться с этим, но именно потому что все написанное Вами так входит внутрь, я и говорю, говорю изнутри. Если не так сказалось, надеюсь, что вы меня простите.

У нас забрали сейчас Вашу, Борис, книжку с целью перепечатать и вот все тянут. Мне хотелось бы зарыться в стихи ваши и поговорить обо всех конкретно. Но может это пока и не нужно, во всяком случае в этом разросшемся письме.

Откладываю и разговор о фильмах, упомянутых вами, хотя мне очень нужно поговорить о них больше и несколько иначе, чем это сделал Гриша.

Но вот не перестаю думать о вашей жизни.

Хотя я ни на минуту не сомневаюсь в том, что она полна и по-своему чудесна (полна чуда), мне очень грустно, что вам так трудно, что работа ваша (до чего не ваша!) отнимает огромную часть дня… И вот мы подумали: Вы никогда не пытались заниматься переводами стихов? Ведь при тех друзьях, которые есть у вас в Москве и при членской книжке Бориса, это, по-моему, возможно – доставать переводную работу. Напишите, что вы об этом думаете?

Лиличка, родная! Я очень жду ваших стихов. И я и Гриша и Лима моя. Каждое Ваше письмо доносит до нас то же, что стихи Бориса о Вас. И я тоже думаю, что это чудо, что мы узнали друг друга. И очень вас люблю, вас обоих. Как бедны слова… Желаю вам расправленности физической и душевной. Бесконечно благодарю вас за все, что в вас живет. Целую обоих. Зина

P. S. Стихи мои обратно не посылайте. Поэму тоже оставьте у себя. Если вы ее любите, пусть она будет ваша. Постараюсь прислать еще что-то. Ведь это все такая малюсенькая часть того, что написано.

<Ноябрь 1970>

7. Чичибабин – Померанцу, Миркиной

Дорогие Зина и Григорий!

Вот и свободное время, назначенное для письма, подошло, вот и бумага лежит передо мной, а я смотрю на нее как дурак и никак не могу начать, потому что нет у меня слов, и Лиля мне их не подскажет, чтобы хоть в какой-то мере передать вам ту благодарность, и радость и гордость, и неловкость и стыд, которые мы испытываем от всего того, что вы для нас делаете. Никогда в жизни мы просто физически не сумеем, не сможем ответить своим добром на ваше добро. Пусть будет так: я напишу вам еще раз наше жалкое спасибо, а вы уж сами почувствуйте его силу, подлинность и глубину, и все, что есть за ним.

Милая, любимая, родная Зина! О Ваших стихах, которые для нас обоих стали частью нашей жизни, мы, если сумеем, напишем отдельно и много. Читать и перечитывать Ваши письма для нас самая большая радость и в то же время большой страх и стыд, потому что нас Вы, без всякого сомнения, придумали. Мы гораздо несовершеннее, чем Вы думаете, гораздо невежественнее, легкомысленнее, трусливее и слабее, чем Вы себе нас представляете. Нужно, чтоб Вы это знали, потому что будет ужасно, если при новой встрече, при живом общении, в разговоре Вы это почувствуете сами и испытаете разочарование, огорчение и сожаление, и нам будет больно за Вас.

Вы оба забросали нас таким количеством мудрых, прекрасных и очень нужных для нас писаний, что мы просто не сумели еще с этим справиться, и поэтому мое письмо будет, вероятно, короче всех предыдущих. Я постараюсь написать о том, что успел обдумать и с чем успел не согласиться. Но перед этим, для меня это важно, я должен сказать, что я принадлежу к тем людям, которые любят не книги, а писателей, не стихи, а поэтов, не фильмы, а режиссеров и т. д. Самое слабое, самое неудачное, самое жалкое стихотворение Мандельштама или Цветаевой (а у них ведь есть такие) для меня все равно будет любимым и моим. У Довженко есть один совершенный фильм – «Земля» – и одна совершенная повесть – «Очарованная Десна», но я люблю все его фильмы, сценарии, дневниковые записи, потому что люблю самого Довженко, его меру красоты и добра, его душу. То же самое я могу сказать о всех, кого я люблю, – от Льва Толстого до Галича и Самойлова. Я могу увлекаться и остывать, но, пока увлекаюсь, люблю целиком все (тут, наверное, не очень точное слово: «люблю», потому что ведь понимаю же и отделяю лучшее от худшего, сильное от слабого, но как сказать иначе, не знаю – не «интересуюсь» же). И наоборот, самый прекрасный рассказ, стихотворение, статья, фильм человека, который не стал для меня любимым, моим, могут меня взволновать, потрясти, но жизнью моей не станут. С тех пор, как благодаря Леониду Ефимовичу22, я прочитал «Квадрильон» и «Человека ниоткуда»23, я принял и полюбил Григория целиком и на всю жизнь. Я могу соглашаться и не соглашаться с какими-то мыслями и положениями, но каждая написанная им строчка будет для меня важна и необходима, дорога и нужна мне.

Нас обоих несколько разочаровала вторая часть «Снов земли». Главная мысль ее, сам взгляд на русскую историю очень уж не новы, а иногда не по-померанцовски традиционны. Особенно меня огорчило деликатное отношение к Петру, которого вообще всегда любила русская интеллигенция, вероятно, за ту силу, которая всегда поэтична даже в насильнике и убийце (я где-то вычитал, что, когда еще в двадцатых годах нашего века какая-то иностранная академия наук обратилась к нашей стране с просьбой выслать для предполагавшегося пантеона величайших людей человечества бюсты самых великих русских людей, мы выслали им четыре бюста: Петра, Пушкина, Толстого и Ленина). А по-моему, все, что сделал Петр, как «полководец, и герой, и мореплаватель, и плотник»24, и Петербург, и военные победы, и ум, и обаяние, и дерзость – все зачеркивается тем, что он своими руками рубил головы осужденным стрельцам и сам присутствовал при пытках, в том числе, говорят, и собственного сына. Этого никаким гением не перекроешь. Роль в истории этого палача и самодура, по моему невежественному мнению, несколько преувеличена. Во всяком случае, если не все, то какая-то значительная часть его дел после его смерти пошла прахом, как и следовало ожидать от дел самодура. Это хорошо и, мне кажется, точно отобразил Тынянов. Я пишу об этом так запальчиво, потому что буквально за два дня до получения Ваших писем написал свое «Проклятие Петру»:

Будь проклят, император Петр,

стеливший душу, как солому.

За боль текущего былому

пора устроить пересмотр.

От крови пролитой горяч,

будь проклят, плотник саардамский,

мешок с дерьмом, угодник дамский,

печали певческой палач.

Сам брады стриг, сам главы сек.

Будь проклят, царь-христоубийца,

за то, что кровию упиться

ни разу досыта не смог.

А Русь ушла с лица земли

в тайнохранительные срубы,

где никакие душегубы

ее обидеть не могли.

Будь проклят, ратник сатаны,

смотритель каменной мертвецкой,

кто от нелепицы стрелецкой

натряс в немецкие штаны.

Будь проклят, деспот и урод,

ревнитель дел, громада плоти.

А я служу другой заботе:

моим началом был народ25.

Будь проклят тот, кто проклял Русь,

сию морозную Элладу.

Руби мне голову в награду

за то, что так не покорюсь.

Получилось, сам понимаю, не шибко умно, односторонне и даже почему-то с каким-то славянофильским привкусом, но так написалось, и я постараюсь уравновесить и, говоря словами Григория, рассказать о светлом Петре в другом стихотворении.

Вообще, Григорий, я никак не могу согласиться с тем, что Вы пишете о силе (это единственное, с чем я не согласен в Вашей работе Достоевском26, которая нас с Лилей потрясла и, может быть, приведет к новому пониманию Достоевского и к новой любви к нему). То, что крупное зло – насилие и убийство – притягательнее, поэтичнее, обаятельнее мелкого – клеветы, мошенничества, чего угодно (хотя бы, даже, и иногда, как пишете Вы) – это не просто неправда, но страшная неправда. Разбойники, убийцы, Иваны Грозные поэтичны в стихах и песнях, которые складывали и пели те, кто сам не видел, как убивают. Вы успели забыть те жуткие типы, – язык не повернется сказать: людей – которых Вы должны были видеть и знать в лагере и в армии. Я не очень люблю, в настоящее время скорей совсем не люблю Горького (кроме воспоминаний о Толстом, «Детства», «В людях» и некоторых рассказов автобиографического цикла), но мне кажется, что в своем очерке об убийцах27 он более справедливо к этому относится. Если верно то, что сила это первая добродетель, без которой все остальные бессильны, то я предпочитаю остаться вне истины, но только мне сдается, что это верно с точки зрения эвклидового разума. Лиля по этому поводу даже сказала, что здесь проявился Ваш семитский деятельный характер (о семитском характере мы не так давно вычитали у Розанова).

Из поэтизации силы вытекает, по-моему, и преувеличение сознательной силы Раскольникова в момент убийства. Вы пишете с осуждением, что в фильме Кулиджанова убийство совершается как будто во сне или в бреду. Но ведь очень многие умные и тонкие читатели романа считают, что и у Достоевского эта сцена происходит именно так. Я не помню всех, кто об этом писал, но сошлюсь хотя бы на Олешу, который в заметках «Ни дня без строчки» сопоставляет реальность и достоверность сцены убийства в «Крейцеровой сонате» и бредовость и неубедительность сцены убийства у Достоевского. Олеша употребляет буквально эти же слова: «как будто во сне или в бреду», так, по крайней мере, мне помнится, в книгу не заглядывал. (Я понимаю, что Вы на это можете сказать, что бредовость в природе Достоевского, что не только убийство, но и почти все у него происходит как бы во сне или в бреду, что таково его видение и т.п., – но тем не менее это факт.) Раскольников, действительно, сильный герой, но только не в момент убийства. Как убийца он жалок.

Все главное в Вашей работе убедительно, талантливо и верно. Ваша мысль о Достоевском, действительно, открытие. Никто из любивших Достоевского и даже любивших его с религиозной точки зрения (Мережковский) не увидел в нем того, что увидели Вы. Но, может быть, и увидеть это можно было только после Эйнштейна. Прекрасны все аналогии и сопоставления с буддизмом, прекрасны в особенности потому, что лишний раз подтверждают, что к истине всегда и отовсюду идут подобными путями. Не буду говорить, раз Вам это не нравится, о Вашей гениальности, а лучше повторю, что после прочтения Вашей работы Достоевский стал нам ближе и дороже и, может быть, мы сумеем полюбить его, как любите Вы. Это самая большая оценка Вашей работы, потому что полюбить Достоевского, как Вы, мне казалось невозможным.

Стихи Гейне, кощунственно и необоснованно названные «Песнь песней», я знал и никогда не любил (не любил именно их, вообще же Гейне когда-то очень любил, и стихи, и прозу). У Гейне беда не то, что плоть, а то, что плоть тяжела и груба. Она зла и отвратительна у Вийона, добра и прекрасна у Ронсара. А у нас был Пушкин, и у него все человечно, гармонично и свято. Я мечтал именно об этом, о пушкинском, если не получилось, значит не сумел. Вы, вероятно, правы, потому что Лиля на Вашей стороне, но я еще должен подумать. Из более чем 40 сонетов вы знаете 14 лучших, в остальных (часть из них я вам пошлю в следующий раз) телесного еще больше и выражено оно, наверное, еще беспощадней. В свое оправдание могу сказать, что добивался чего-то хорошего, высокого, никак не приземленного.

На этом пока и кончу, так как в самом ближайшем будущем, после прочтения всего, мы вам еще напишем, это же письмо и так разрослось. Очень надеялись, что к новому году сумеем дня на три вырваться в Москву, но это сорвалось. Любим вас обоих и уже не можем вас разделить. Кто из вас двоих автор этюдов к Ветхому и Новому завету? Стиль в них Зинин, а автор не указан.

Будьте здоровы и берегите друг друга. Обнимаем и целуем вас.

От нас обоих

Борис

О «Снах земли» я написал под первым впечатлением и строго. Уже сам вижу, что в чем-то не прав. Но все это оставляю до следующего раза.

<Ноябрь 1970>

8. Померанц – Чичибабиным

Дорогой Борис! Мы с Зиной залпом Вам ответили, но несколько сумбурно, понадобилось переписать, а потом сразу посыпались: на Зину – болезни, на меня – доклады.

10.ХII. Я делал доклад на сессии индологов, «О причинах упадка буддизма в Индии», и 16.ХII на семинаре, посвященном изучению мифа (в ин-те философии). Только сегодня могу снова взяться за письмо.

Вы меня совсем не огорчили, потому что я ждал непонимания работы о Достоевском (в данное время самой любимой), и скорее обрадовался, что это – поняли (о деталях сейчас не хочу, к тому же прекрасно про силу написала Зина). А о Петре мы договоримся. Вы сами показали (своим стихотворением), что прямолинейное отрицание Петра ведет к славянофильству. Я это вижу заранее и поэтому стараюсь преодолевать чувство отвращения, которое (и во мне) вызывает деспот (всякий деспот). Все же я их сравниваю и считаю величайшими злодеями русской истории основателя московского ханства Ивана III и его достойного внука, царя Ивана. А к Петру отношусь двойственно. По-моему, он достоин уважения как разрушитель восточного деспотизма, повернувший Россию к Западу, и достоин ненависти, как обновитель восточного деспотизма, попросту переодевший русский деспотизм в немецкое платье. От нас самихзависит, какое дело Петра окажется решающим, что мы от него возьмем: дух европеизации (а следовательно эмансипации личности, прав и т.п.) или дух военных поселений. Прочтите «Моисеев жезл» внимательнее: там ничего другого не сказано. Впрочем, согласен с Вами, что это не лучшая часть «снов». «Сны» вообще строятся как чередование глубинных пластов (на которые Вы к счастью откликаетесь) с пластами более «экзистенциалистскими», более поверхностно лежащими, и кажущимися глубже только тем, кто сам не доходит до больших глубин. Мне надо, чтобы «Сны» все читали, в том числе те, кто «Спаса» не понимает. Л. Е.28 предложил мне выкинуть «Сосновку» и «Спас» (они противоречат его трагическому мировоззрению и кажутся неудачными); я отказался. Ну, а дальше, третья часть – лестница Иакова – опять будет глубинная; четвертая часть, «Медный всадник» – группировка поэтических обликов русской истории от Пушкина до Даниила Андреева, которым кончу, из «Ленинградского Апокалипсиса» (там очень двойственный, и увлекательный и жуткий образ Петра – игрушки демонических сил). Потом снова на глубину, к мыслям о смерти и бессмертии – моя дань двум умершим очень широким, но по разному, русским натурам («Две широты»). И т.д. Не торопитесь считать, что Вы меня поняли; я еще сам себя не понял. Я еще не все в «Снах» увидел. «Моисеев жезл» – только второй поворот, не последний.

Насчет семитского беспокойства Вы впрочем правы. Если, конечно, понять этот термин по-моему. В. Н. Топоров напечатал недавно статейку29, что истории пора прекратиться, что надоела она, и человечество непременно расстанется с историей, перестанет ее делать. Я с этим не согласился. Я ему ответил (устно, на лестнице), что все, возникшее, не исчезает, а может только отодвинуться назад, в тень. И во всяком случае не скоро история перестанет волновать, разве через 2–3 тысячи лет. В. Н. против последнего аргумента не возражал, но ему приятно помечтать о времени без истории. За этим стоит чувство жизни, которое он мне как-то (года 2 тому назад) откровенно высказал: отвращение к политике, даже к политическому протесту, еще большее, чем к самому злу. При этом не от трусости (В. Н. человек мужественный), а от чувства человека земли, у которого при любом правительстве земля остается под ногами. А у меня чувство человека диаспоры, который ждет мессию. И потому любит историю. Любит историю и не любит народы, не хотящие делать историю. Ибо только в конце веков диаспору перестанут топтать ногами и сжигать в печках. Это чувство человека диаспоры сыграло очень большую роль в истории средиземноморья, я Вам потом как-нибудь расскажу. Всей нашей цивилизации без этого не было бы.

В своем стихотворении о Петре Вы были несколько ослеплены чувством. В Вас, как в поэте, оно всегда перевешивает. Это естественно. Но если чувство – не любовь, а ненависть – сдерживайте его разумом! Любовь не сдерживайте, она выше разума, но ненависть сдерживайте – она ниже разума! В этом основное правило диалога разума и чувства. В этом смысл буддистского состояния духа – стихания всех страстей и «тихого размышления, проникающего в глубь бытия тем больше, чем меньше оно стремится к этому; состояния без всякой цели, но бодрого и полного сил (а в буддизме дзэн и готового мгновенно перейти к действию)». В какой-то мере это мое собственное состояние, и оно дает мне преимущество мангусты перед коброй, когда кобра, ослепшая от страсти, бросается на нее…

Я думаю, в этом секрет того, что Вы неправильно называете словом гениальность. Гениальность – что-то непонятное, харизма, вмешательство демона, а тут всё ясно: правильно вести диалог разума и чувства. Любви давать свободу, а ненависть вести в узде, не выпускать из рук. И таким образом уравновешивать чувство разумом и разум чувством. На языке Гурджиева и Успенского это называется равновесием интеллектуального и эмоционального центров.

Кстати, ошибка 10.ХII. интересна еще в одном отношении: меня обвиняли в невежестве, что Вас, вероятно, очень задело бы, а у меня вызывало улыбку – потому что я не признаю верховности истины, которая не волнует, научной истины, до сих пор Вас несколько пугающей и вызывающей нечто вроде комплекса неполноценности, компенсированного запальчивостью. Вы в 10 раз ближе к истине, при всех своих страстных срывах, чем университетский профессор; потому что истина для Вас – то, что волнует; как и для меня, как для Зины (которая совершенно забыла всю университетскую ученость, и всё-таки ее одну, на фоне интеллектуально блестящей элиты, я считаю ближе себя к главному). А все прочее – второго сорта, и оставьте Вы это чувство страха прослыть невеждой! Вы ничего не потеряете в моих и Зининых глазах, если окажется, что слова «оксюморон» или «релевантный» Вам непонятны. Чего Вам действительно не хватает – это внутреннего спокойствия, спасающего от слепоты ярости. Косяка отрешенности, вокруг которого движется вперед и назад дверь страстей (образ Мейстера Экхарта30). Если Вы найдете это в себе (оно в Вас, как и во всех, есть, только в глубине. Надо взглянуть, увидеть и достать), то сами станете в 10 раз талантливей и поймете, что все это очень просто.

Остается разобраться, кто лучше: Раскольников или подпольный человек? Простите, а Вам подпольный человек больше нравится? Если нет, вы логически обязаны согласиться со мной. В свою очередь согласен, что выражение, фраза насчет бреда, сна – не совсем удачна; надо ее заменить. Но подробнее об этом у Зины…

Будьте оба здоровы! (Гр.)

P. S. Зина напишет (вернее препишет), когда поправится.

<Декабрь 70>

9. Миркина – Чичибабиным

Дорогие Борис и Лиличка!

Как всегда, начиная разговор с вами, хочется объять необъятное, но сейчас все временно отсекаю и хочу войти сразу в середину разговора-спора. Очень хочется сказать вам, как я понимаю (совершенно разделяя с Гришей) отношение к силе и к русской истории (к р.<усской> ист.<ории> более специально Гришино, но и мое тоже).

Отношение к силе – тема очень важная и, убеждена, что вы здесь не поняли Гришу в чем-то. Нет, он не забыл «сильных людей» (людей с позволения сказать). Это не то.

Но дело в том, что сила, как и талант – не наша собственность, а Божий дар. Этот дар надо приумножить и отдать Даятелю. Чаще же всего сильные личности дара не отдают, а присваивают и противоставляют свою силу Божьей. Это страшно. Это перебежка к сатане. Но чем больше Бог дает, тем Он больше и спрашивает. Спрашивает Свое, вложенное в нас. И пока признает, что в нас есть (не умерло, не убито нами до конца) это «Его», Он любит нас требовательной, горькой, иногда страшной любовью. Спрос – это любовь. Другое дело, если мы все убили в себе, все искры Божии погасили, отрезали связь, отпали… Помните Евангельскую притчу о зарытом таланте?

Знаю только, что сила ближе к жизни, чем бессилие. Однако нельзя смешивать бессилие с иной силой. Это уже совершенно особый вопрос. И здесь страшная ошибка Раскольникова, как и всякого эвклидовского линейного разума. Он считал своей слабостью то, что было иной силой, и, думается, главной настоящей его силой. Сила – жизнь. И в маленькой травинке ее может быть больше, чем в людоеде. Красота – сила, обаяние – сила, и может быть силой беззащитность, сила ребенка… Одна сила на поверхности, другая в корнях, третья – в воздухе. Истинная сила – это мера жизни, отпущенная живому существу. С этой точки зрения деспотическая сила не кажется мне подлинной силой. Это скорее инерция силы. И потому несмотря на ее видимое торжество за ней следует ее невидимая обреченность.

Истинная сила, как и истинный талант – это то, что способно пробуждать, а не подавлять души, пробуждать силу в других, а не убивать их. Поэтому вопрос о сильной личности для меня очень непрост. Мне думается, что деспотизм и всяческая жестокость часто сопутствует сильной личности, но сам по себе отнюдь не является знаком силы. Наоборот – это та инерция силы, та дьяволова примесь, которая может всю силу съесть. Так же как тщеславие, зависть, раздувшееся «Я» нередко сопутствуют таланту, но и грозят ему… До какого-то предела, до поры до времени эти смеси жизнеспособны, но только пока не перейден предел. Я убеждена, что «гений и злодейство – две вещи несовместные…»

Самая высокая духовная сила изнутри просветлена. Это для меня бесспорно. Вероятно и самые большие злодейства лишают жизненной силы их свершителя, остается одна инерция, которая разрушает в конце концов его самого. Но в каких-то пределах все может еще сплетаться и дозревать – Бог с дьяволом борется и еще никто не победил.

С Петром у нас другие аналогии. Он сложнее. Он страшен. Да. Но не думаю, чтобы он держался только на страхе, подавлении и холуйстве. В нем вместе с этим было и другое, то, что вдохновляло Пушкина, так же как и в Наполеоне. Они оба кажутся мне страшными. Когда Толстой развенчивает Наполеона, я с ним. Но… еще больше я с Гришей в его подходе к исторической личности. То, что вам показалось традиционным подходом к истории, на мой взгляд – антиэвклидовский подход. Потому что уж слишком мы привыкли шарахаться в ту или другую сторону. Традицией нашего времени стало опровергать, опрокидывать традицию прошлого. Истина же на мой взгляд в том, чтобы опрокидывая, сохранить и, сохраняя, опрокинуть. Лучше всего об этом сказал Гриша в продолжении «Снов Земли». В воздухе современности сейчас носится отталкивание от Петра, как в недавнем прошлом носилось обратное. Но восстановить порванную связь времен, воздать должное действительно живой силе, таланту Петра, вырвав у него «смертельное жало», развенчав его «все позволено» – это мне кажется гораздо более благородной задачей.

В «Преступлении и наказании» два сильнейших героя (кажется в равной мере) это Раскольников и Соня. Но Соня свою силу не пытается уводить от Бога, Р<аскольнико>в пытается. Восстал. Сила восстала в нем против силы, а не против бессилия, как он думал. Сатана против Бога. Вот чего, по моему и Гришиному мнению, совершенно не дал Кулиджанов. Ни рая, который в каком-то юродивом прозрении видит сквозь весь видимый ад жизни Соня (ее сила в этом видении), ни ада, в котором пребывает Р<аскольнико>в. Ад Рас<кольнико>ва – раскол. Их два Родиона, а не один. Он упорно пытается доказать самому себе, что он – единая личность, что его разум и воля единственны и верховны. Но тщетно. За ними стоит что-то еще. Ведь не его разум, и не его воля создали его самого и весь этот мир, который он хочет разрушить и пересоздать. Этот высший разум и в<ысшая> воля присутствуют в его сердце и сопротивляются разбухшему и давящему их эвклидовскому разуму. Его страшное страдание, его ад – последняя милость Божья. Это Бог в нем страдает. Это Бога он давит. Лужин не страдает. Все у него просто и ясно. Но ведь это потому, что нет в нем Бога (почти нет) и некому страдать. И хоть ада он и не знает и никого не убил, ведь не лучше же он Р<аскольнико>ва? Пока Р<аскольников> страдает, Бог его не оставил. У него еще есть возможность преобразиться. И он преобразится. Кулиджановский Р<аскольник>ов более-менее единая личность. Не вижу я в нем ни Бога, ни дьявола. И его убийству я не верю, не потому, что он убивает, как в бреду, а совсем наоборот. Он убивает вовсе не как в бреду. Его бреда, его дикого разрыва с самим собой не показано вовсе (ни его великого сердца, ни его страшного восстания на свое сердце я в фильме не вижу). Такой не может убить. Это условность то, что он убивает. Заданность сюжета и все. Р<аскольник>ов, у которого это неравенство самому себе доходит до противостояния и противоборства, показан как человек с натянутыми нервами, но и только, в общем единая личность. Но тогда убивая, он простой преступник или убийства не могло быть, не мог его совершить ч<елове>к таких душевных качеств, не сделав гигантский скачок из себя.

Я написала ужасно много и очень устала (так как лежу сейчас больная в постели).

Книга «Ты или Я» (фантазия на тему заветов) моя, как вы верно догадались. Мне очень интересно знать, как она вам читается.

Очень бы хотелось видеть вас. Очень жду новых стихов Бориса и обещанных Лилиных.

Обнимаю вас обоих и очень люблю.

Зина

<Декабрь 1970>

10. Чичибабин – Померанцу, Миркиной

Дорогие Зина и Григорий! Мы очень огорчены и встревожены Зиниными болезнями и главное наше желание сейчас – чтоб она освободилась от них и чтоб вам обоим было свободно, ясно, несуетно. У нас под небом установилась традиционная русская предрождественская погода – снег, мороз и солнце, нам хорошо любить вас и думать о вас, и очень хочется, чтоб вы всегда были здоровы и радостны, чтоб все у вас было благополучно и чтоб на душе, как сейчас в природе, было ровно, чисто, крепко и свежо.

Я обещал – за себя и за Лилю – и твердо собирался, сразу же вслед за тем, поспешным и запальчивым, написать вам большое, обстоятельное и рассудительное письмо, но, как оказалось, переоценил свои силы, да и не мудрено: нам обоим так много перепало от вашей духовной щедрости, что требуется какое-то продолжительное время для того, чтобы основательно разобраться в этом многом, чтоб все это продумать, прочувствовать, усвоить или оспорить. Вот как раз в эти дни мы медленно и постепенно вчитываемся во вторую часть вашей книги о религиях (для нас это совершенно новый, неожиданный, беспредельно-огромный и захватывающий мир), одновременно по многу раз перечитываем Зинины стихи и заново читаем книгу Роллана о Рамакришне и Вивекананде31 (я читал ее много лет назад, но не ради Рамакришны, а ради Роллана, которого любил, от того чтения мало что осталось в душе, так что по-настоящему оба читаем впервые).

К значительному разговору с вами мы еще не готовы. Знаю только, что спорить нам было не надо и незачем: по обоим вопросам – и о силе, и о Петре – разногласия между нами или мнимые, или несущественные, неглавные.

Я вообще думаю, что разъединяет, приводит к непониманию, несогласию и вражде не кажущиеся противоречия, а кажущееся подобие. За одинаковыми мыслями может крыться недоверие и неприятие, потому что к одинаковым мыслям приходят неодинаковыми дорогами. Всего лет пять назад я был целиком во власти ложной идеи, которую считал единственно правильной (единственный выход для человечества), несмотря на всю кровь, жестокость и ложь, ей сопутствующие, и несмотря на то, что и тогда, как всю жизнь, главным для меня было нравственное, духовное, а молился я с детства. Мои студийцы, мальчишки, со школьных парт отравленные неверием, конечно, смеялись над моей приверженностью идее, вся неправда которой уже была видна и дуракам, но любили меня за стихи и за искренность, они говорили мне: «вы еще придете к нам». Так вот, когда я прозрел и со всей яростью отступника обрушился на то, чему служил всю жизнь, я все равно не пришел к ним, наоборот, они стали мне совсем чужие. Дело в том, что и тогда, когда я служил злу, и тогда, когда я понял и отступился, я верил, хотел верить, искал веры и истины, они же не верили никогда. И вот это главное, а не то, что о чем-то, хотя и очень важном, мы одинаково думаем. Я верил, хотел верить, искал веры и истины, они же не верили никогда. И вот это главное, а не то, что о чем-то, хотя и очень важном, мы одинаково думаем.

Нечто в этом роде обязательно должно произойти между мной и вами (в очень смягченной форме, потому что вас я люблю). В те годы, а это было почти всю жизнь, когда я заблуждался, моей святыней, моим судьей, моим высшим мерилом был народ. Мне казалось, что он есть и что он в целом добр, справедлив, мудр и прекрасен. Уже разочаровавшись в идее, народ я еще любил. Эту любовь поддерживали и множили во мне и любимые книги – от Толстого до Солженицына – и моя выдумка о жизни, то, каким я придумывал его в армии, в лагере, на работе. Это усугублялось еще и тем, что пятнадцать лет я прожил с женщиной, которая была характерным представителем деревенского народа. Между нами все было ложью и ужасом, но я, как умел и мог, служил ей и старался, чтоб ей было хорошо со мной (это было совершенно безнадежно). Мне казалось, что и я, мучаясь своим внутренним, думая, складывая стихи, живу для народа, и только для него одного. Расстаться с этой иллюзией было для меня самым страшным в жизни. Вот тогда-то я и просил смерти, и боялся, что сойду с ума (многое еще совпало), но перешел через это и, благодаря Лиле, остался жив и начал строить новый мир на старой ране. Когда мне попали в руки статьи Григория, особенно «Человек ниоткуда», я готов был кричать от радости совпадения, это были мои мысли, каждая мысль моя собственная. Все было абсолютно верно, истинно до слова. Но я-то пришел к этим мыслям от народа, который был для меня всем, если не Богом, то уж единственным носителем и хранителем его заветов. Понимаете, какая петрушка?

Я вам так много пишу о себе для того, чтоб вы лучше почувствовали, что я из себя представляю, мне кажется, что вы чего-то не поняли в споре со мной. Лиля в этом отношении совсем другой человек, народа для себя она никогда не выдумывала. Рассказывая о себе, я неизбежно многое упростил. На самом деле все было сложней и противоречивей, я вообще никогда не боялся противоречий в мыслях, в жизни, в искусстве. Страшно и плохо, когда их нет.

О Петре все, что вы мне наговорили, я знаю и сам. Неужели вы думаете, что я настолько темный? Помню все. На уважении к Петру сходились все – и декабристы, и народовольцы, и западники, и чуть не младшие славянофилы (молодая редакция «Московитянина»32). Понимаю всю ненависть Петра к азиатчине, безмерно восхищаюсь его широтой, разносторонностью, пожалуй, и силой. Но, когда узнаю, что он вот своими руками рубил головы – и не в бою, не саблей, а на плахе, топором, осужденным людям, – не могу ничего с собой поделать. Это, как я уже вам писал, все перечеркивает. Вот тут где-то проходит граница между нашими душами. И это никакими доводами устранить нельзя. Между прочим, что и время было такое, XVII-й век, жестокость была нормой, тоже понимаю. И знаю, что, собственно, никаких особых разногласий на этот счет у меня и у вас нет. В конце концов, если подумать, вы говорите тоже самое. А вот договориться нам невозможно. Но мне думается, что это не беда. Бог с ним, с Петром.

Лучше я еще немного напишу о себе. Позавчера вернулись наши друзья из Калуги, от Юлика Д.33, который сейчас там живет, и созвали людей для выпивки и беседы. Я до сих пор очень расстроен и зол на этих друзей, оттого что все, что они рассказывали, было мелким, известным и ненужным: лагерные байки, сплетни, восторги. А мне нужно было знать, каким он приехал, с чем внутри. Мы были дружны короткое время, я знал и его и Андрея34, но Андрея несколько хуже, а у Юлика с месяц жил, когда издавалась моя московская книжка35 (1963). Сначала мы относились друг к другу любовно, а потом я обозлился на его образ жизни, беспорядочный, богемный, к тому же влюбился в его жену, Лару, и мне казалось, что своим поведением он причиняет ей боль. Наши отношения прекратились, и все время, что он был там, я единственный из друзей не писал ему ни строчки. Теперь мне стыдно, и неловко, и главное – очень хочу знать, какой он сейчас. А эти гады пили с ним водку и ничего толком рассказать не могут. Вот и сейчас мне от этого грустно и нехорошо.

Все это я пишу вам для того, чтоб вы лучше меня поняли, потому что – еще раз приятно это повторить – люблю вас. Лиля сильно простудилась и написать вам ничего не может, лежит больная и слабая. О Зининых стихах и прозе мы напишем специально и много, мы не просто их читаем и перечитываем, мы живем ими. Нас несколько смущает и стыдит ваша аккуратность в письмах, откровенно говоря, мы к этому не привыкли. У вас столько дел, забот, огорчений, и вы еще тратите время на большие письма нам. Если вы будете писать реже, мы поймем и не обидимся.

Будьте в новом году такими же, как сейчас, а он пусть будет для вас счастливым и светлым. Берегите друг друга от всего темного, злого и мелкого. Будьте здоровы. Целуем вас,

Ваши Борис и Лиля

Я очень недоволен этим письмом, нелепым и сумбурным, и считаю, что в таком виде его посылать нельзя, но Лиля прочитала и сказала, чтоб я не переписывал, а послал так как есть, что вы поймете, для чего я все это написал, а я всегда ей верю.

О «Снах земли» я еще в том письме сделал приписку, что с оценкой второй части поторопился. Во-первых, для многих людей она оказалась нужной и новой, а во-вторых, я догадался, что это трамплин перед каким-то прыжком в третьей части. Совершенно непонятно, почему Леонид Ефимович не принял «Сосновки» и «Спаса»36 и еще более непонятно, почему его мировоззрение трагично. Как гегельянец, он должен рассматривать историю оптимистично и, по-моему, так на нее и смотрит, впрочем, в этом-то я, точно, ничего не понимаю и судить не могу. Статью о Достоевском в самом главном, из-за чего она и написана, мы приняли сразу, об этом я уже писал. В приближении Достоевского, в его разгадке она дала нам гораздо больше, чем доведенная до второй части огромная работа Бурсова, которую он еще и назвал «романом-исследованием»37 (пусть вас не обидит это сопоставление, я неисправимый книжник и, поскольку мне, как и многим, доступно для употребления немногое, привык пользоваться всем, что появляется в печати, выуживая даже в дряни что-нибудь нужное и полезное, а у Бурсова многое для меня было интересным, но сравнивать его труд с гениальным произведением Григория я и не думаю: у Григория все открытие и чудо, все для главного, без лишних и пустых фраз, к тому же облеченное в совершенную форму: сжатую, острую и блистательную). Нам очень хвалят работу Григория «Мандельштам и Басё», достать ее довольно трудно, но, когда мы приобщимся к индийской мудрости, непременно достанем эту работу.

Дорогая Зина, не обижайтесь на то, что мы оттягиваем разговор о Ваших стихах и этюдах. Нам о них говорить трудней, чем о прозе Григория, по вполне понятным причинам. Кроме всего прочего, я, хотя и молюсь Богу с детских лет, не помню уже с каких (никто меня этому не учил, отчим, офицер Красной армии, впрочем, офицеров тогда не было, командир, еще когда я был совсем маленький, помню, порубил топором иконы, которые почему-то еще висели у нас), всю жизнь стыжусь произносить вслух его имя, само слово: Бог. Это мне стыдно и страшно. О Ваших стихах и этюдах я должен говорить много, Лиля тоже. К этюдам, в отличие от стихов, мы с ней отнеслись по-разному, и я не могу торопиться.

О Петре еще вот что. Ужасно не то, что деспот, деспот может крыться в любом из нас, в самом лучшем, а то, что палач. Понять деспота можно и нужно, палача – нельзя и не надо. Это я пишу не для спора, уверен, что мы относимся к этому одинаково. Вообще, спорить не хочу, лучше просто вместе думать и быть. Будьте в новом году здоровы и счастливы. Обнимаем и целуем вас.

Борис и Лиля

<Начало января 1971>

11. Померанц – Чичибабиным

Дорогие Борис и Лиля!

Ваши письма надо носить в ладанке у сердца. Такой глубокий отклик лучше самого толчка, который вызвал его. Во всяком случае – лучше многих моих работ. Как отклик на арию Феба в баховском «Споре Феба с Паном»; это лучшее место в кантате…

Если бы все могли так откликаться! Ну, пусть в меру своего темперамента, но по сути… К сожалению, ничего подобного нет. Чуть тронутый талантом человек (иногда только в собственном воображении тронутый) уже считает себя учителем и откликаться ни на что не способен (кроме лести). Вы, сидя в Харькове, сильно переоцениваете московскую элиту и недостаточно цените самих себя.

Есть тысяча причин не откликаться, и всегда какая-нибудь найдется. Часто даже очень благородная. Ну например как у Павла в Зининой поэме: не могу…

С Юликом мы шапочно знакомы (до всего38), и раза два я с ним говорил в доме литераторов. Помнится, разок о религии, пытался объяснить свое понимание. Он отвечал: «это не религия, это философия. Вот одна старуха ногти отращивала, чтобы выкарабкиваться из ада – вот вера!» Понятно, что такой веры у интеллигента быть не может и остается только одно: экзистенциализм. Бьюсь головой об стенку, потому что не может человек, заживо похороненный, не биться об крышку гроба (почти буквально слова Чернышевского в «Прологе»), а ведь гроба никакого нет, и солнышко светит, откликнись на него! Не на меня – на Него! Я ведь тоже только откликаюсь.

Нет – не могу…

Я охотно бы съездил к Юлику, если бы рассчитывал на отклик. Спрашивал у общей знакомой. Она отнеслась скептически. Не выйдет отклика.

Вы наполовину поняли, а наполовину, кажется, все еще не поняли, что прекраснейшие люди живут во внешнем; рвутся и мечутся – во внешнем; задыхаются – во внешнем. И потому не тянутся к тому, к чему тянетесь Вы, и не откликаются на него.

Большая половина нашего общества во власти Галичевского черта, который ей нашептывает (а она слушает), что:

Счастье не в том, чтоб один за всех,

А в том, чтоб все, как один!

И нет проклятия прошлых лет,

и нет на тебе стыда,

если вместе со всеми ты скажешь: нет!

и вместе со всеми: Да!39

Меньшая половина – во власти другого черта, покрасивее, с другой песней:

Безумство храбрых – вот мудрость жизни!

Но безумство, ставшее мудростью – т.е. системой, порядком – это уже не поэтическое безумство, не шаг личности (которой никто не судья), не сама по себе истина (aз есмь истина, сказал Христос, и эта истина не ниже истины Закона). Напротив, здесь опять закон, но особого племени, особого сословия, вроде дворянских дуэлей или блатного приколачивания себя за мошонку к нарам.

Здесь опять абстракция, во имя которой распинается жизнь, этика профессионального героизма – и дальше идет организация профессиональных героев и т.п. см. краткий курс. Или Достоевского, «Бесы».

К несчастью, у нас почти невозможно встретить внутреннюю зрелость, которая не стремится к внешним победам и довольствуется обороной от внешних сил, мешающих ее развитию. Нет жизни, обращенной внутрь, к истокам бытия, – и бьющей изнутри наружу. Нет уменья жить тем, что есть, не отвлекаясь на то, чего нет, что только воображается, навязывается так называемыми средствами массовой информации.

Мы сами отдаем свою внутреннюю жизнь на произвол последних известий (по той или другой радиостанции). Мы сами не находим сил быть свободными в тех реальных условиях, в которых мы живем – а свобода никогда в истории не приходила извне. Англичане и американцы сперва научились быть свободными, и потом, защищая свою традиционную свободу, сбросили короля – и у них кое-что вышло, а французы сделали революцию, чтобы получить свободу – и до сих пор ничего не выходит.

Я думаю, что наша почва – это та реальная, явочным порядком установленная свобода общения (благодаря которой Вы нашли друг друга и нас), свобода чтения, помощи товарищу (всего этого 15 лет назад не было) – на которой можно жить, можно двигаться вглубь. И только из этого (из того, что есть, а не что придумывается) может вырасти и что-нибудь другое стоящее – если Богу будет угодно, через десятки лет, не одним взмахом… Обо всем этом отчасти написано в одной неплохой книге «Лунин». Читали Вы ее? Зина начала писать, но ее перебили стихотворения.

Будьте пока здоровы – и пишите.

Ваш Григорий

<Начало 1971>

Примечания

1 Нумерация писем условная.

2 С 1964 по февраль 1966 г. Поводом для закрытия студии послужило занятие, посвященное Б. Л. Пастернаку.

3 Имеется в виду поэма З. А. Миркиной «Stabat mater» (неопубл.)

4 Историко-философские эссе Г. С. Померанца, в 1970-х гг. распространявшиеся в «самиздате».

5 Бодхисатва – в буддийской мифологии – существо, решившее стать Буддой.

6 Творение А. Рублева, входящее в т. н. Звенигородский чин (из Успенского собора «на Городке» в Звенигороде). Ныне находится в Третьяковской галерее. Ему посвящено эссе Г. С. Померанца «Спас» (изд. в Париже в 1984 г.).

7 Точное название: «Роль масштабов времени и пространства в моделировании исторического процесса». Эссе Г. С. Померанца.

8 Имеется в виду строка: «В Игоревом Путивле выгорела трава» из стихотворения Чичибабина «Кончусь, останусь жив ли…».

9 Имеется в виду «Stabat mater» Зинаиды Миркиной.

10 В греческой мифологии прорицательницы.

11 Эссе Г. С. Померанца.

12 Один из выдающихся памятников индийского буддизма, собрание изречений, принадлежащих к глубочайшим произведениям буддизма.

13 «Преступление и наказание» (1970).

14 Пырьев Иван Александрович (1901—1968) — режиссер фильма «Братья Карамазовы» (1969).

15 Героиня фильма Ф. Феллини «Ночи Кабирии».

16 Цитируется стихотворение Г. Гейне «Азр» из цикла «Романсеро» (1851).

17 Гурджиев Георгий Иванович (1949–1977) – видный деятель эзотерического направления в философии.

18 Успенский П. Д. – философ эзотерического направления, ученик Гурджиева.

19 Речь идет о фильме «Преступление и наказание».

20 «Эвклидовский разум в творчестве Достоевского» – эссе Г. С. Померанца.  Там – о светлом Д.<остоевском>.  О темном – в др. работе.

21 Рукописный первоначальный вариант книги «Великие религии мира» – впервые опубликован в Москве в 1995 г.

22 Пинский Леонид Ефимович – см. переписку с ним в книге: Чичибабин Б. А. Письма (Харьков, 2002. С. 190–213).

23 «Квадрильон» и «человек ниоткуда» – эссе Г. С. Померанца.

24 Несколько искаженная цитата из Пушкина: «То академик, то герой, / То мореплаватель, то плотник…».

25 В окончательной редакции строка изменена: а ты мне затыкаешь рот».

26 Имеется в виду эссе «Эвклидовский разум в творчестве Достоевского».

27 Имеется в виду очерк «Убийцы» (1926).

28 Пинский Л. Е.

29 По-видимому, речь идет о статье В. Н. Топорова «К реконструкции индоевропейского ритуала и ритуально-поэтических формул», опубликованной в сб. «Труды по знаковым системам (Т. 4. Тарту, 1969).

30 Экхарт Иоганн (Мейстер Экхарт) (1267—1327) — представитель немецкой средневековой мистики, приближавшийся к пантеизму.

31 Книги, написанные Р. Ролланом в 1929–1930 гг.

32 Журнал, издававшийся М. П. Погодиным в 1841—1856 гг. Молодой редакцией «Москвитянина» принято называть группу литераторов, привлеченных к изданию журнала с 1850 г.: А. Н. Островского, А. А. Григорьева. Б. Н. Алмазова и др.

33 Даниэль Юлий Маркович (1925—1988) — писатель. В 1966 г. вместе с А. Д. Синявским был обвинен в антисоветской деятельности. После отбывания наказания жил в Калуге.

34 Синявский Андрей Донатович (1925—1997) — писатель. См. пред. примеч.

35 Сборник «Молодость», выпущенный издательством «Советский писатель».

36 Главы «Снов земли».

37 Роман-исследование Б. И. Бурсова «Личность Достоевского» (1974). Вторая часть была опубликована в журнале «Звезда» (1970, № 12).

38 Имеется в виду процесс над Ю. М. Даниэлем и А. Д. Синявским (1966).

39 Цитируется стихотворение А. А. Галича «Еще раз о черте» (1969).

2018-04-04T16:13:00+00:00