В.Я.ЗВИНЯЦКОВСКИЙ «STUDENTS NEED HER PRESTIGIOUS ACADEMIC CRAP LIKE A HOLE IN THE HEAD». («ЕВРЕЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА» И «ЕВРЕЙСКОЕ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ» VS ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ 1990-Х – 2000-Х)

<< Вернуться к содержанию

Великий Канон 

М.О. Гершензон некогда утверждал, что литературоведа-еврея он узнает под любым псевдонимом: как по стилистике, так и по проблематике книги или статьи. Помнится, он при этом точно не сообщал ни какого рода эта проблематика и стилистика, ни как именно узнает.

Прошло сто лет, и юный град еврейского литературоведенья как бы поневоле сплотился и проявился в так называемых «канонических войнах». И когда, взглянув окрест себя, каждый увидал по свою сторону баррикады чуть ли не сплошь «своих», мы дружно задумались о причинах такового явления.

Как всегда впереди литературоведенья идёт литература. Даже когда надо обсудить наши профессиональные проблемы, мы и тут не можем обойтись без писателей. Филип Рот – по многим критериям один из ведущих современных романистов США – в своем романе 2000 года The Human Stain («Людское клеймо») изобразил терзания и борения старого профессора-литературоведа некоего вымышленного Афина-колледж в Западном Массачусетсе по имени Коулмен Брут Силк. Говоря об одной из частных для сюжета романа проблем, рецензент Кася Бодди рассматривает ее в более широком современном контексте, а в качестве идейного вдохновителя и чуть ли не прототипа образа Силка (и не только этого образа) предлагает проф. Алана Блума и пишет следующее:

The value of the kind of undergraduate courses which focused on ‘Great Books’ was particularly at issue in the 1990s ‘canon wars’, and if Bloom was not the only Jewish critic to fear that the classics were a threatened species, Roth was not the only Jewish novelist to take such anxieties as a theme. ‘What better way to triumph for people who were traditionally excluded from the Great Tradition’, asks Freedman, ‘than to define themselves as its only remaining faithful priests?’ The year 2000 also saw the publication of Ravelstein, Saul Bellow’s roman à clé about Allan Bloom, his friend from the University of Chicago Committee on Social Thought… While Coleman Silk complains that students no longer read Homer, Ravelstein bemoans the fact that a ‘real education’ is no longer possible in American universities. For both, education is less about following an ‘academic program’ than it is about using literature ‘to think’. Neither Roth nor Bellow mourned the passing of the New Criticism and its reliance on ‘that manageable netherworld of narrative devices, metaphorical motifs, and mythical archetypes’. Roth’s protagonists… have always insisted that what gives literature value is its ‘scrutiny’ of ‘being human’. What ‘scrutiny’ seems to involve is a taking account of contradiction and complexity, an acknowledgement of life’s most ‘puzzling and maddening aspects’: the self and the other, eros and thanatos, the serious and the raucous. It was that taking account, Roth and other writers of his generation may have felt, which high theory and identity politics had combined to preclude1.

Рецензент анализирует единственную лекцию главного героя романа, в этом романе изображённую. Точнее, изображено лишь начало этой лекции, и это лекция об «Илиаде». Для профессора Силка это исторически первая книга, содержащая всё то, что он ищет и находит в литературе, т.е. ее так наз. Великий Канон: «all the complexity, conflict, entanglement, antagonism, and collision that the scrutinising reader could require»2.

Конечно, у такого подхода к литературе как к словесному искусству есть тот недостаток (и на него неоднократно указывали постструктуралисты – противники этого канона чтения), что от «вдумчивого читателя» требуется много знаний и что в таком случае на роль «самого вдумчивого читателя» нет иного претендента, кроме профессора истории литературы соответствующего периода. Но указывающим на «авторитарность» и «несовременность» такого подхода можно возразить, что с некоторых пор он-то как раз и стал по факту наисовременнейшим и не требующим иного авторитета, кроме максимально плюралистичного из авторитетов – Интернета. Я сам, например, в прошлом учебном году нисколько не возражал против смартфона в руках у семиклассницы: пользуясь им, она тщательно перепроверяла все сведенья, дефиниции и интерпретации по античной литературе, которые я предлагал в классе. Не жалея времени я отвечал на её вопросы о том, почему я зачастую определяю или интерпретирую то или иное явление «не так, как Википедия».

Что же до претензии на роль «самого вдумчивого читателя», то это, конечно, оспорить гораздо труднее (и не только в моём примере с семиклассницей). Трудно не согласиться с американским профессором Фридманом, который с полным знанием дела и не иначе как по себе самому судит о том, что наилучшим способом самоутверждения для людей, веками отлученных от Великого Канона, является утверждение себя в качестве его последних верных жрецов. Филип Рот в своем романе показывает, с каким трудом Коулмен Силк пробился в качестве «первого еврея-античника за всю историю Афина-колледж». А вот академику Жирмунскому собратья-академики угрожали: не проголосуете за «нужного» кандидата в Академию – «не дадим вашему Мелетинскому докторской степени» (вспоминает Вяч.Вс.Иванов со слов самого Жирмунского3). А ведь именно Мелетинскому, как лучшему из поколения «научных правнуков Веселовского» (если слегка перефразировать А.И.Белецкого, который к поколению «внуков» относил Жирмунского и себя самого), принадлежит открытие, сдвинувшее развитие историко-литературной теории Веселовского с мертвой точки, зафиксированной как раз в области изучения Гомеровой стадии – стадии перехода от «предания» к «личному почину». Современный исследователь емко характеризует вклад Мелетинского: «подошел к разработке теории сюжетных архетипов как первичных и универсальных смыслопорождающих элементов», что «позволило ему осуществить синтез историко-генетического и структурно-типологического языков описания, которые, как правило, стремятся к разъединению, и сделало проницаемой границу между литературой «предания» и «личного почина»4. Более того, это открытие Елеазара Моисеевича должно быть как-то связано с его же собственной убедительной «интерпретацией мифа как системы, направленной на поддержание и контроль социального и космического порядка».5

Здесь уже языческий образ Фридмана – образ «жреца Великого Канона» – явно нуждается в дополнении библейским образом переписчика-левита, свято верующего в спасительность собственной точности. Поостерегусь назвать эту веру врожденной – поостерегусь, как сейчас читатель увидит, вместе с Филипом Ротом. Будем считать ее воспитанной с раннего детства – ибо именно «с раннего детства, – вспоминал Мелетинский, – мое сознание тянулось к представлению об осмысленной связи целого… Не зная еще этих слов, я всегда был за Космос против Хаоса… На более позднем этапе проблема Хаоса / Космоса и их соотношения в модели мира стала центральным пунктом моих философских размышлений и научных работ».6

По воспоминанию М.Л.Гаспарова, активного участника домашнего семинара Жолковского – Мелетинского 1970-х – 80-х, Елеазар Моисеевич, «лет на 20 старше среднего возраста других участников семинара», прошедший всю войну, дважды побывавший в тюрьме и в концлагере, «по образованию филолог-германист, специализировался на изучении мифа в фольклоре и в литературе – без модных мифопоэтических крайностей, на твердой структуралистской позиции Леви-Стросса и Дюмезиля. Начальство его не любило (и кандидатскую, и докторскую диссертацию ему пришлось защищать дважды), а молодые ученые ценили: он воспитал несколько прекрасных учеников-фольклористов».7

Специалисту, желающему создать научную школу или воспитать хотя бы несколько истинных учеников по своей специальности, конечно, мало опираться лишь на широту эрудиции или на то, что декан Силк называл «человеческой частью своего опыта». А прежде всего необходимо выработать себе «подходы и принципы», обладающие «качеством воспроизводимости».8

Интерлюдия, или Мениппея еврейства

От эпохи Моисея называя себя «народом скрижалей», а затем «народом книг», евреи за всю свою несколькотысячелетнюю историю этой своей сути, своей идентичности не изменили. Талмудисты и начетчики, книжники и фарисеи – как только нас не обзывали в языческой Европе, между тем живущей по принципу «что ему книжка последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет». Однако нередко автором этой «последней книжки» оказывался еврей, выработавший себе «подходы и принципы», обладающие «качеством воспроизводимости». Именно таким образом возникали и магистральные научные направления и школы, способные выдерживать методологический натиск «модных крайностей» (маргинальность многих модных методологий определяется их неспособностью создать воспроизводимые, «рабочие», т.е. структурные и при этом не пародийные подходы и принципы). Маркс, Фрейд, Эйнштейн, Леви-Стросс (здесь я воспользовался тем самым местечковым «приемом присоединения» по модели «экономист Карл Маркс и старший экономист тетя Циля», за который еще в советские времена критик Палиевский критиковал своих неназванных, но, видимо, как всегда у него, еврейских оппонентов9) – каждый из них так или иначе создал структуру и канон, способные – именно в силу воспроизводимости подходов и принципов – оказать сопротивление хаосу в методологии.

Пожалуй, сказано достаточно, чтобы помочь желающим поиграть в игру Гершензона «узнай еврея-литературоведа». Тем более что все приведенные примеры и те, что буду далее приводить, взяты из размышлений реальных литературоведов, которые ни под какими псевдонимами не прячутся, а также одного выдуманного персонажа, которому в силу его жизненных обстоятельств, наоборот, пришлось спрятаться под еврейским псевдонимом. Однако смею утверждать, что Гершензон ни за что не распознал бы его «наоборотной» игры: во-первых, слух известного еврейско-русского литературоведа был настроен на противоположную операцию, но главное – оборотень-гой был воспитан в Колумбийском университете, в соответствующих традициях и уже тогда, когда он перешел, если употребить словцо гоголевского Янкеля: «Чем человек виноват? Там ему лучше – туда и перешел».

Это странно слышать мне, прямому потомку Янкеля, но в США в 40-е годы ХХ века были люди, которым был смысл перейти в евреи – и это были негры. К счастью для них, в США нет и никогда не было удостоверений личности с «пятой графой». В студенческие годы будущий профессор и декан Силк «сознательно позволял окружающим считать себя евреем – с тех самых пор, как понял, что и в университете, и в тех кафе, где он бывал, многие не задумываясь причислили его к этой нации… Его университетские и гринич-виллиджские приятели с таким же успехом могли бы предположить, что он ближневосточный араб, но поскольку то были годы, когда еврейская самозавороженность достигла среди интеллектуального авангарда Вашингтон-сквер послевоенного пика, когда ненасытная тяга к повышению собственной значимости, питающая энергией еврейскую умственную дерзость, начала выглядеть просто неуправляемой, когда аура еврейского культурного первенства не меньше, чем от журналов «Комментари», «Мидстрим» и «Партизан ревью», исходила от их хохм, их семейных анекдотов, их смеха, их шутовства, их острот, их доводов и даже их брани, – Коулмен не был бы Коулменом, если бы не ухватился за такую возможность». 10

И вот – по странной прихоти природы и истории США настолько белокожий негр, что вполне мог сойти за слишком смуглого еврея – Коулмен Брут Силк навсегда отказывается от матери, чьим любимчиком он был, от брата и сестры, от памяти покойного отца.

А кстати, почему он Коулмен Брут Силк? А потому что стоик-отец обожал шекспировского «Юлия Цезаря» и всем трем детям дал вторые имена из этой трагедии. И автор, рассказывая об этом, обильно цитирует трагедию Шекспира. И вот вам и привитие книжности с раннего детства, в котором афроамериканец – отец будущего «еврейского» профессора – ни в чем не уступает натурально-еврейскому отцу. Этим сюжетным приемом автор романа и себя, и своих интерпретаторов раз и навсегда выводит из-под каких-либо подозрений в расизме, в утверждении врожденности или, не дай Бог, превосходности неких «сугубо еврейских» черт и качеств.

Здесь нелишне сказать два слова об авторе романа. Он родился в Америке, но родители его – евреи с Украины, о чем напоминают имена всех трех alter ego его романов: m-r Portnoy, Peter Tarnopol, Nathan Zuckerman. Последний из них, пройдя все «прометеевы стадии» пленения и освобождения современным обществом, почти двадцать лет спустя после выхода в свет «Zuckerman Unbound» («Цукерман освобожденный», 1981), подобно Рудому Паньку, и рассказывает нам (в 2000 г. в романе «Людское клеймо») историю, случившуюся на хуторе близ Афин в 1998 г.

Натан, хоть и не пасечник, но тоже, видимо, специалист по сладкому (о чем и говорит нам его фамилия), а главное, как и Рудой Панько, – рассказчик историй, писатель, который как раз и поселился «на хуторе» для удобства «остраненно» рассказывать о суетящемся свете и о том, как скучно, ladies and genttlemen, на этом свете жить. Афины же, хоть и не Диканька, но и не те Афины, где впервые увидели свет трагедии прикованного и освобожденного Прометея. Как своим окрестным степным пейзажем, так и своими вечными ссорами иванов ивановичей с иванами никифоровичами эти, американские Афины, Миргород и Диканьку напоминают гораздо более, чем Афины древнегреческие. Кстати, служа ныне в киевской частной школе «Афины», я на часто задаваемый вопрос ученикам с 5 по 11 класс: «Почему наша школа так называется?» получаю вполне стандартный ответ: «Потому что в древних Афинах были придуманы все те искусства и науки, которым мы учимся. Мы учимся начинать от истоков». Видимо, нечто подобное имел в виду и Ф.Рот.

Только в «бурные шестидесятые» мог состояться немыслимый сегодня (по причине пресловутой политкорректности, которой тупо привержены не только филология и критика, но и издательская политика) блестящий дебют писателя-еврея, сходу обвиненного в антисемитизме. Читателю, не знакомому с прежним творчеством американского писателя-«шестидесятника», его новый роман с первых страниц и мог бы показаться скучной вариацией старой «антисемитской» темы. Однако сама множественность разнообразных Брутов, ассоциативно возникающих в качестве интертекстуального фона, сразу ставит под сомнение ту реалистическую простоту, что, как известно, хуже воровства.

И ты – Брут?

Во всяком случае, еще одно (кроме «Юлия Цезаря») классическое произведение тоже явно имеет отношение к нашему главному герою. Автор романа нигде его не цитирует, если не считать цитатой (или все же более или менее скрытой аллюзией?) само имя героя Коулмен Брут, до странности созвучное со всем нам известным Хомой Брутом.

– Кто ты, и откудова, и какого звания, добрый человек? – сказал сотник ни ласково, ни сурово.

– Из бурсаков, философ Хома Брут.

– А кто был твой отец?

– Не знаю, вельможный пан.

– А мать твоя?

– И матери не знаю. По здравому рассуждению, конечно, была мать; но кто она, и откуда, и когда жила – ей-Богу, добродию, не знаю.

Ясное дело, «как вы лодку назовете – так она и поплывет»: Брут должен отказаться от самого дорогого, должен предать его – но во имя чего? Во имя того чтобы, как Силк, стать «философом», т.е. членом элитарного студенческого общества «Фи-бета-каппа» – «Философия биу кибернетес», т.е. «Философия – рулевой жизни»?

Кстати, это шаг назад по сравнению с киевской бурсой, где точно знали, что рулевой жизни – богословие, а философский курс всего лишь подготовительный к богословскому.

Но прежде чем на философа сомнительной репутации укажет Вий, на него укажет пальцем административная сила бурсы / колледжа. В бурсе Киевской академии, где еще не знали слова политкорректность (в некоторых случаях ее заменяла простая, грубоватая украинская вежливость), но строго регулировали половую жизнь членов преподавательско-студенческой корпорации, сомнительное любовное похождение бурсака было достаточным поводом для разбирательства – которое, впрочем, ректор предоставляет непосредственно силам зла, что называется, умывая руки.

– Послушай, domine Хома! – сказал ректор (он в некоторых случаях объяснялся очень вежливо с своими подчиненными). – Тебя никакой черт и не спрашивает о том, хочешь ли ты ехать или не хочешь. Я тебе скажу только то, что если ты еще будешь показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню не нужно будет хо­дить.

В кампусе университета Афины (Массачусетс), где якобы (!) вовсе и не регулируют половую жизнь, от такого философа ждут оговорки по Фрейду.

Впрочем, Филип Рот на первых же страницах объясняет, почему важно, что дело происходит в 1998 году, и приводит мнение некоего Уильяма Бакли об инциденте Клинтон – Левински: «Когда подобным образом поступил Абеляр, нашелся способ сделать так, чтобы это не повторялось». Пьер Абеляр, самый известный из первых и самый первый из известных университетских профессоров, получает почетное право открыть галерею университетских мучеников во имя свободы секса, которую украшают и портреты обоих Брутов, гоголевского и ротовского.

Всё дело в том, что французская ведьма Дельфина Ру, возглавившая кафедру после вынужденного скандального ухода декана Силка «на заслуженный отдых» (но об этом позже), продолжает донимать его и на покое, прислав ему вот такое анонимное письмо: «Всем известно, что вы сексуально эксплуатируете несчастную неграмотную женщину вдвое вас моложе».

Вот тут двоящийся женский архетип «панночка / ведьма» выступает во всей своей красе. Автор дает нам понять, что Дельфина – ровесница и как бы сюжетный двойник этой самой несчастной неграмотной женщины, чернорабочей Фауни Фарли, – не прочь была бы сама подвергнуться сексуальной эксплуатации декана Силка. Однако же беда ее в том, что она лишь наполовину ведьма, а наполовину феминистка, что вовсе не одно и то же, ибо ведьма – дань мистике и природе, а феминистка – политкорректности и постструктурализму.

Постструктурализм vs человеческой части своего опыта

Дельфина Ру – постструктуралистка новейшей французской школы. Соответственно она не может попросту, как Силк, объяснить суть и смысл мифологии даже студентам, которые, говорит Силк, need her prestigious academic crap like the hole in the head.

«Нарратология. Диегезис. Различие между диегезисом и мимесисом. Пролептические качества текста. Коулмену не надо спрашивать, что это означает. Он понимает, исходя из оригинальных греческих значений, смысл всех йельских словечек. Он больше тридцати лет во всем этом варится, и ему неохота тратить время на новомодный треп. Он думает: зачем ей, такой красивой, нужно прятаться за всеми этими словесами от человеческой части своего опыта?»

Но, конечно, Силк (как и Рот) в свое время тоже просматривал «Границы повествовательности» – классическую работу одного из метров поструктурализма Жака Женетта (кстати же француза). Комментируя эту работу для более широкой аудитории, современный американский литературовед (кстати же Рабинович) поясняет мысль Женетта следующим образом: «По своей природе нарратив – это всегда рассказ [диегезис], поэтому показ [мимесис] – это всегда иллюзия»11. При этом оба (Рабинович точно так же, как Женетт) обнаруживают то предельно глубокое непонимание Платона, о котором, как вытекающем из «непонятности» древнего философа для современного сознания, предупреждал еще А.Ф.Лосев (а Силк, как и Рот, исходя из оригинальных греческих значений, должны были это непонимание предвидеть): «Непонятность начинается там, где проповедуется не то, что идеи отражают действительность, но то, что действительность есть отражение идей. В Х книге «Государства» идеи противопоставляются вещам, появляющимся в результате «подражания» [мимесиса] идеям, и идею не может создать никакой ремесленник или художник, создающие только фактические предметы или им подражающие, но исключительно лишь бог. Не говоря уже о том, что ни о каком создании чего бы то ни было единым богом не может быть и речи на древнегреческой почве, очень трудно сказать, что именно Платон понимает здесь под богом. Здесь нет ни мифологии, ни философской концепции бога»12 – но это пока в Афины не явится какой-нибудь еврей и не заявит:

– Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: «неведомому Богу». Сего-то. Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам – Бога, сотворившего мир и всё, что в нем. (Деян. 17:22 – 24)

Однако вернемся к прекрасной француженке Дельфине Ру. Гораздо легче мне сказать красивой аспирантке: «Исследуя прекрасное, не забывай как-то пользоваться и собственной своею красотой, и человеческой частью своего опыта», чем ей всё это сделать. Как?!

– Если прекрасная девушка есть нечто прекрасное, так она и есть что-то, от чего всё [прочее] может быть прекрасным, – издевается Сократ над Гиппием, давшим первое пришедшее ему в голову определение красоты: «прекрасная девушка».

Наконец «сбитый с толку Сократом Гиппий <…> догадывается, чего хочет от него Сократ: ”Ты ищешь для ответа нечто такое прекрасное, что никогда, нигде и никому не могло бы показаться безобразным”. <…> Как и в других сократических диалогах, решительного ответа на поставленный вопрос не дается».13

Сократический диалог с принципиально иным сознанием ради реконструкции принципиально иного опыта – вот путь (или, по-гречески, метод) и литературоведческого мышления, и университетского преподавания декана Силка. Дельфина же обучалась по новомодным методикам и научена только деконструкции. И вот ее деконструкция ее же собственной ситуации:

«Фауни Фарли – ее заместительница. Через Фауни Фарли он наносит ей ответный удар. На кого, как не на меня, она намекает тебе лицом, именем, фигурой – зеркальное мое отражение. …ты затеял символическую расправу со мной».

Итак, Дельфина / Фауни (имя говорящее: зверь, зверек)… «На кого, как не на меня, она намекает тебе… именем». Дельфин несомненно часть фауны, но дело здесь не столько в зоологии, сколько в греческой мифологии. Ее-то и преподавал Силк, а теперь вместо его великолепных, остроумных, жизненных лекций, густо замешанных на «человеческой части» его опыта, студенты вынуждены выслушивать Дельфину с ее prestigious academic crap.

Преподают они по-разному – но знают одно и то же, т.е. всё то немногое из греческих мифов, что сохранили письменные источники. Дельфин в этих мифах может обладать как лунными, так и солярными признаками: рядом с Аполлоном Дельфийским он символизирует свет и солнце (такова Дельфина в собственном понимании); если же изображается с Афродитой или Эросом, то имеет лунный символизм (такова, в понимании Дельфины, Фауни): «И плывет дельфином молодым По седым пучинам мировым».

В романе Exit Ghost14, увидевшем свет через семь лет после романа The Human Stain, мы видим повествователя истории о бывшем декане Силке уже освобожденным от собственного персонажа. Здесь писатель Натан Цукерман выходит из своего добровольного многолетнего изгнания, из уединенной двухкомнатной хижины близ 10-километровой трассы, ведущей в университетский городок Афины. Через несколько лет после гибели профессора Силка писатель Цукерман собственной персоной, уже от имени самое литературы, а не литературоведенья, бросается на защиту вековых структур гуманизма от наездов постмодернизма и постструктурализма.

В 50-е годы, когда литературный учитель Натана Цукермана, известный писатель Э.И.Лонофф, преподавал в Афина-колледж, с ним жила его юная ученица Эми Беллетт. Однажды тогда столь же юный Натан был приглашен в дом учителя. Увидев Эми, молодой писатель совершенно понял старого писателя: «Я видел ее раз в жизни. Я не забывал ее никогда», – признался сам себе Натан в 2004 г., вдруг узнав в старушке на нью-йоркской улице ту самую Эми.

В тот же день Натан встретил молодую девушку, опасно похожую на Эми, какой та была в молодости. К тому же обе дамы – профессиональные литераторы с филологическим образованием. Однокурсники младшей дамы (ее зовут Джеми Логан) – ее муж и любовник – тоже литераторы. Кстати, все они учились тут же на Манхеттене, в Колумбийском университете, где некогда и Коулмен Силк постигал азы классической филологии. И все они знают Натана Цукермана по его книгам и портретам в СМИ:

…I was greeted at the doorway… by a chubby young man with a soft, agreeable manner who immediately said, “You’re the writer”. “I am. And you?” “A writer”, he said with a smile.

Этот пока никому неизвестный писатель, муж пока никому неизвестной писательницы, гордо носит имя Билли Давидофф и гордится своим происхождением от прапрадеда-одессита, приехавшего в Нью-Йорк ремонтировать зонтики и преуспевшего в зонтичном бизнесе. Так что Джеми Логан остается пока единственной нееврейкой в этой компании Эми и Лоноффа, Натана и Билли. Натан грешным делом подумал, уж не вышла ли подающая надежды девочка замуж за еврейские деньги – но в первые же минуты откровенного разговора понял, что ошибся:

I had it wrong. The money was hers and it came from Texas.

Джеми из семьи простых нефтяных магнатов, голосующих за республиканца Буша, в то время как их дочь и зять – отчаянные сторонники демократа Керри. Следующая ночь после знакомства Джеми и Билли с Натаном – ночь подсчета голосов, которую новые знакомые предлагают старому писателю вместе провести в их квартире у телевизора. Не то чтобы Натана сильно интересуют результаты выборов, но он уже запал на Джеми – а та просто заболевает от неудачи «своего» кандидата, ставшей, как мы помним, результатом фальсификаций братьев Бушей во Флориде.

В этой нездоровой политической обстановке, обнажившей всю гнусную суть американской псевдодемократии, и является еще один злой демон от филологии, под стать Дельфине Ру из предыдущего романа. Его фамилия Клайман, он любовник Джеми, ее злой гений, и он терроризирует старушку Эми, и ему нужен и сам Натан. А всё потому что этот Клайман раскопал сенсационную подробность в биографии Лоноффа (инцест в ранней юности) и теперь пишет свою первую литературоведческую работу (причем он уверен: это будет бестселлер!). В ней, сильно не заморачиваясь методологией и уверенно идя по пути, проторенному и унавоженному Фрейдом и его последователями, Клайман собирается объяснить всю жизнь и всё творчество Лоноффа этим самым инцестом («глубокое чувство вины» и т.п.). Натан и Эми нужны ему как свидетели жизни изучаемого писателя, от которых новоиспеченный биограф ждет некой санкции, а также подтверждающих свидетельств.

 – А почему вы вообще придаете какое-то значение этой вашей так называемой находке? – недоумевает Натан. – Ведь нынче уже никто не помнит и не читает Лоноффа. В чем прикол?

 – Именно в этом. Его должны читать. Он должен быть в «Библиотеке Америки». Есть же там трехтомник Зингера – а Лонофф чем хуже?

 – Так вы хотите создать репутацию писателя Лоноффа, втоптав в грязь Лоноффа-человека? Этакая реабилитация путем дискредитации? Если никому не нужен гений гения – пусть клюнут на «тайну» гения?.. Вы правда думаете, что вернете ему его законное место в литературе? Тогда не обольщайтесь – вы лишите его законного места, и уже навсегда.

Но вот и Джеми, эта писательница нового поколения, вступается за литературоведа нового поколения, своего любовника. Разве филология не бизнес? Разве плохо, что в своем деле Клайман хочет добиться такого же успеха, как его друзья в своих?

 – Его лучший друг создал собственную компанию по производству компьютерных игр.

 – Вот пусть и отправляется к своему другу, – огрызается Цукерман. – Там ему самое место. Пусть там он храбро сражается за свои интересы. Он ведь думает, что литературоведенье – это компьютерные игры, а «Лонофф» – название одной из них.

Различие между диегезисом и мимесисом тут нам опять пригодится. Кристиан Метц, один из создателей семиотики кино, применительно к ней определял диегезис («платонически» противопоставляя его мимесису) как «совокупность фильмической денотации15: сам рассказ, но также и пространство и время вымысла, задействованные в этом рассказе, а также персонажи, рассматриваемые с точки зрения денотации». Однако весь потенциал этого противопоставления развился лишь с появлением компьютерных игр. Если зритель кино еще не мог (и до сих пор не может) участвовать в «досоздании» кинореальности, то суть игры именно и состоит в таком «досоздании» компьютерного игрового мира. Но тогда и литература, и литературоведенье в пространстве Интернета легко могут стать (и уже становятся) простым набором компьютерных игр – и таким образом «действительность есть отражение идей»!

Последняя баррикада

Но кажется мы правда заигрались в литературоведенье вместо того чтобы осуществлять его главную и «вечную» функцию. В чем же она состоит?

Алан Блум, которого критики уверенно называют не только прототипом персонажей Рота и Беллоу, но и главой соответствующей филологической школы, в своей книге The Closing of the American Mind так определяет основную функцию университетской гуманитаристики:

to maintain the permanent questions front and centre; primarily by preserving – keeping alive – the works of those who best addressed the questions.

Попробуем это осмыслить или хотя бы адекватно перевести.

Итак, первая задача университетов, их ответственность, состоит в том, чтобы, скажем так, «не позволять» (человечеству? обществу? молодежи?) «уклоняться от вечных вопросов». Университеты исполняют эту свою задачу «прежде всего путем продления жизни сочинений тех авторов, которые наилучшим образом поставили эти вопросы». Но в таком случае не Государство, не Церковь, а именно Университет (говорю сейчас о некой идеальной образовательной структуре) является той последней баррикадой, после падения которой можно ставить крест на причастности современного мира к необывательской, непотребительской, нежвачной сути бытия.

Что там первым делом должны были захватить большевики ровно сто лет тому назад? Вокзал и Телеграф? Постструктурализм, деконструкция, политкорректность, феминизм, постколониализм и им подобные первым делом должны были захватить Университет. Скрепя сердце приходится признать: им это практически удалось. Глобальный смысл всего этого один: предоставить возможность якобы учащейся, а на самом деле играющей в игры молодежи вечно уклоняться от вечных вопросов. И если еще возможно что-то сделать, то это делал – одной лекцией об «Илиаде»! – профессор Коулмен Брут Силк. У нас нечто подобное хорошо умели Е.М.Мелетинский, Ю.М.Лотман, Б.О.Корман, М.М.Гиршман, М.В.Теплинский, умеют Л.Г.Фризман и С.Д.Абрамович, и о каждом нужно писать отдельную статью, но в каждой такой статье несомненно будет ярко выделяться и нечто общее. Вот это «общее», на мой взгляд, прекрасно передает вымышленный образ профессора Коулмена Брута Силка.

Античник по своей узкой специальности, Силк важнейшим делом своей жизни считал хранение и передачу памяти о смысле художественного творчества в западной традиции – смысле «вообразительной литературы» (imaginative literature).

Как известно, варварам не пришлось изобретать себе культуру – они всю ее, от Гомера до Христа, восприняли от античности. Соответственно вопрос о смысле культуры (философии, искусства, литературы и т.д.) наследники варваров тоже должны были брать уже готовым – «в лучшем случае» они его запутывали. Всё, что варварские интерпретаторы (от первых готских хронистов до последних американских постструктуралистов) попытались сказать о смысле культуры вообще и каждой ее составляющей, истинный античник просто обязан ставить под сомнение, неизменно обращая новые поколения учеников и студентов ad fontes. Те кому так же, как мне, доводилсь преподавать античность, думаю, согласятся, что нет ничего приятнее, чем видеть, как наши бедные дети, запутанные в смысле смысла школой и попсой, с широко открытыми благодарными глазами принимают очистительную касторку текстуально и буквально изучаемых Гомера, Эсхила, Аристофана, Платона, Аристотеля.

Такова, во всяком случае, установка, а всё дальнейшее зависит от харизмы преподающего.

«Именно его неакадемическая прямота, раскованность и уверенность в себе сделали его прославленный обзорный курс древнегреческой литературы в переводах (в обиходе – БГМ, то есть «Боги, герои, мифы») таким популярным у студентов. «Знаете, с чего начинается европейская литература (where the great imaginative literature of Europe begins)?.. С ссоры <Ахилла и Агамемнона>. Из-за чего же поссорились эти две мощные, неистовые личности? Это так же просто, как мордобой в пивнушке. Из-за бабы, конечно… Гневный наш Ахилл – самый вспыльчивый из отъявленных головорезов, каких литераторы имели удовольствие живописать… Гневно омраченный из-за оскорбления – из-за отказа выдать девушку, – самоизолируется, вызывающе помещает себя вне того самого сообщества, чьим победоносным защитником он является и чья нужда в нем огромна. Вот где – судите сами, к худу или к добру, – вот в каком посягательстве на фаллическую собственность, на фаллическое достоинство могучего военного вождя берет начало вся великая, ослепительная европейская литература и вот почему сегодня, спустя почти 3000 лет, мы начинаем именно с этого».

Но вот после сорока лет блестящего профессорства, чередовавшегося с еще более блестящим деканством, с Силком случается казус политкорректности, стоивший ему безвременного ухода со всех академических постов. Задав невинный вопрос академической группе о двух студентках, которые не спешат являться на занятия: «Существуют ли они во плоти – или же они бестелесные духи?» (по-русски в этих случаях обычно употребляют всем известную идиому гоголевского происхождения), профессор и употребил ненароком слово «духи», spooks. И началось нешуточное разбирательство – ритуал очищения от пресловутых «духов», подлинно академический экзорсизм:

 – Ну и что же мы увидим, если разыщем в толковом словаре слово, которое я употребил? «1. Разг. Призрак, привидение».

 – Но воспринято оно было иначе. Позвольте мне, декан Силк, прочесть вам второе словарное значение: «2. Уничиж. Негр». Именно так было воспринято это слово, и здесь была своя логика: «Знает их кто-нибудь из вас – или они негритянки, которых никто не знает и знать не желает?»

 – Взглянем теперь на прилагательное с тем же корнем, которое идет в словаре следом. Мы все знаем это слово с детства – и что же оно означает? «Разг., шутл. Похожий на призрак, привидение или относящийся к призрачному миру. 2. Страшный, жуткий. 3 (особенно о лошадях). Пугливый». Заметьте – особенно о лошадях. Не кажется ли вам, что я, кроме всего прочего, охарактеризовал двух студенток как кобылиц? Не кажется? А почему? Почему, раз уж на то пошло?»

А между тем, как выясняется впоследствии, бывший декан Силк и сам никто иной, как афроамериканец, чья история перевоплощения началась тоже со слова – слова нигер, брошенного ему в лицо. Тогда-то он и перешел. Как с удовольствием перешел бы и жид Янкель, что для него пока (т.е. в XVII в., когда предположительно происходят события гоголевской повести) еще невозможно.

Но в том-то и дело, что такие слова, как жид или нигер, совершенно однозначны, а вот паразитировать на многозначности – излюбленный прием аспирантов-постструктуралистов. Делая вид, что задача писателя – не отобрать из всего сонма значений самое подходящее к данному контексту, а употребить слово как бы сразу во всех его значениях, диссертанты в подобных случаях приходят к далеко идущим, но ни на чем, кроме словаря, не основанным выводам.

А между тем красота писательской задачи подобна женской красоте профессора Дельфины Ру, а вовсе не тем чисто словарным определениям, которые она заранее готова применить к познанию этой задачи. Красота в том, что ускользает от окончательного определения.

Примечания

1  Boddy K. Philip Roth’s Great Books: A Reading of The Human Stain // The Cambridge Quarterly, Volume 39, Issue 1, 1 March 2010, Pages 39–60 The Cambridge Quarterly, Volume 39, Issue 1, 1 March 2010, Pages 39–60.

2 Ibid.

3 Иванов Вяч.Вс. Из воспоминаний о Елеазаре Моисеевиче Мелетинском // НЛО, 2006, № 1 (77), с.107.

4 Андреев М.Л. Не опуская глаз перед Хаосом // НЛО, 2006, № 1 (77), с.111. Курсив мой. – В.З.

5 Там же.

6 Мелетинский Е.М. Избранные статьи. Воспоминания. М., 1998.С.502.

7 Гаспаров М.Л. Семинар А.К. Жолковского – Е.М. Мелетинского: из истории филологии в Москве 1970 – 1980-х гг. // НЛО, 2006, № 1 (77), с.122. Курсив мой. – В.З.

8 Андреев М.Л. Цит. соч., с.112.

9 См.: Палиевский П.В. Литература и теория. М., 1979. С.179.

10  Здесь и далее цитируется перевод Л.Мотылева: Рот Ф. Людское клеймо. М., 2005.

11 Rabinowitz P. Showing vs Telling // Routledge Encyclopedia of Narrative Theory. N. Y., 2005. P.531.

12 Лосев А.Ф.История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон. М., 1969. С.644.

13 Там же. С.169, 170, 173.

14 Роман Exit Ghost я буду цитировать как в оригинале, так и в попытках собственных переводов, тем более что и название его плохо переводимо: исходя из сюжета, перевести нужно как-то вроде: А на выходе его ждал призрак…

15 Метц К. Строение фильма. М., 1984. С.256.

2018-04-04T15:56:46+00:00