ГОЛУБОЙ ДОГ

Лет с тринадцати девочки живут в ожидании любви.
Я жила в ожидании собаки.
Помню, как шла в субботу из школы – мы учились на шестидневке. Шла и вспоминала лица родителей утром. Как они переглядывались. Как торопливо закрывали за мной дверь. Совершенно точно, что у них была какая-то тайна. Вдруг, пока я была в школе, они поехали и купили мне собаку? Рыжего кокер-спаниеля?
Выйдя из лифта, я тихо подошла к двери. Прислушалась. Позвонила. За дверью раздалась подозрительная возня. Кто-то долго бегал туда-сюда. Потом дверь открыла растрепанная мама:
– Ой, ты уже пришла?
Мама смущенно улыбнулась. Никакой собаки не было.
– А где папа? – спросила я, хватаясь за последнюю надежду.
– Папа в душе, – отвечала мама и снова смущенно улыбнулась.

Мой отец, будучи наполовину евреем, а на вторую половину небогатым инженером, очень любил все уцененное.
После работы он отправлялся в рейд по комиссионкам. В природе не существовало сломанного или бракованного электронного прибора, который отец не мог бы починить. Наш дом наполнялся проигрывателями, магнитофонами, подогревателями и измерителями. У нас было даже устройство для прослушивания телефонных разговоров. Телефонный аппарат нужно было поставить на специальную подставку, и голоса начинали звучать громко, как радио. Непонятно, как с помощью этого устройства в маленькой двухкомнатной квартире можно было подслушать разговор.
В общем, не было уцененной вещи, которую мой отец не мог бы починить, пока не появился Рэдик.

Отлично помню тот теплый сентябрьский день. Помню всякое барахло, разложенное прямо на земле на старых покрывалах и моего отца, который переходил от одного продавца утиля к другому. Мы шли и грызли тыквенные семечки.
За барахлом тянулись ряды с овощами и фруктами. Дальше продавали мясо. Кровавые шматы висели на крючках и лежали на деревянных прилавках. За ними стояли продавцы ремней, ошейников и клеток. Аквариумы. Блеклые рыбки в мутной воде. Хомяки. Свинки. Попугаи. Собаки!
Щенки спаниелей топтались в сумке, задрав ушастые мордочки и виляя хвостиками.
Отец, как и я, остановился и восторженно уставился на них.
– Папа! – воскликнула я. – Папа! – крикнула я, понимая, что и так все ясно и слова не нужны.
Хозяин поднял из сумки коричневого щенка с маслянистыми глазками. Щенок вертел хвостом и всех любил.
– Сколько стоит? – спросил отец.
Я замерла, затаив дыхание.
– Сорок, – ответил мужик.
– Сколько?!
– Сорок рублей. Отличный кобель. Родители чемпионы. Есть документы.
Это было запредельно дорого.
– А подешевле нет? – спросил отец, заглядывая в сумку. – Может, с дефектами какими-нибудь?
– Дефективных топим! – Мужик положил щенка назад в сумку.
Мы пошли к выходу. Если отец не собирался покупать собаку, то он тем более не собирался покупать ее дорого. Вокруг копошились дворняжки и полудворняжки. Но они меркли на фоне того щенка с масляными глазками.
И тут мы увидели их. Семью догов. Огромный голубой отец-дог и тигровая мать. Они величественно лежали на специальном матрасике и на фоне суетливой собачьей мелочи выглядели гордо, как львы. Они были лучше всех.
Прекрасен был и их приплод, в виде четырех лоснящихся крупных щенков. Мы остановились полюбоваться.
– Интересуетесь? – дружелюбно спросила сытая дама-хозяйка в красном пуховике.
– Просто смотрим, – сказал отец.
– Что смотреть – берите.
– Не потянем…
Но дама в пуховике явно была опытным психологом. Она заметила, как я смотрю на щенков, и сказала:
– Вон того отдам за символическую цену. За десять рублей.
В стороне от братьев сидел пятый щенок, мельче остальных. Не сказать, что цена в десять рублей была символической для нас. Но это был самый очаровательный и грустный щенок.
– У него врожденный дефект диафрагмы. Задыхается, когда бегает. Но, может, перерастет. И будет у вас шикарный дог.
Она взяла его на руки.
– Смотрите какой. Настоящий голубой дог.
Щенок тяжело дышал и виновато смотрел космическими глазами.

Мне до сих пор кажется, что возьми мы тогда другую собаку, всё было бы по-другому.

Я назвала его Ретт. В честь Ретта Батлера.
Мне он нравился больше всех в «Унесенных ветром». На фоне всех этих малахольных благородных лордов Ретт Батлер был единственным нормальным мужиком.
Через полгода Ретт стал больным, нервным псом-подростком с узкой как киль грудью. И из голубого превратился в грязно-серого. Собачники на улице шарахались от нас – при виде других собак Ретт начинал тяжело и хрипло дышать и пускать слюни.
На сильного и смелого Ретта Батлера он не тянул, и со временем стал просто Рэдиком. Псом-инвалидом.

Не знаю, зачем отец откачал его той осенью.
Рэдик заболел кишечным энтеритом, болезнью, смертельной и для здоровых собак.
Вся наша квартира была застелена газетами. Рэдик был ростом со взрослого дога и весил килограммов тридцать. Ходить он уже не мог – у него отнялись задние лапы.
Помню, как отец клал его в зеленый туристический рюкзак и тащил на платную капельницу. Каждый день. Ветеринар советовал не носить, шансов было мало. Но отец носил. Каждый вечер. Когда возвращался, застирывал куртку на спине.
Рэдик выжил.
Наступила перестройка.
Теперь надо было выживать нам – семье двух инженеров с догом, у которого была неусваиваемость кишечника.

Мы перестали убирать дома.
Странная штука, но бедности почти всегда сопутствует грязь. Хотя, казалось бы, ведро, тряпка и вода есть у всех и не очень зависят от дохода.
Мама уставала на работе. А я часами сидела в кресле как оцепенелая и перечитывала «Лолиту» Набокова. Мне нравился Гумберт Гумберт. Мне он нравился больше родителей, Ретта Батлера и всего того, что на данный момент могла предложить жизнь.
Серая тоска с космическими глазами грустно вздыхала в прихожей.

«Сами как кобели и собаку завели», – говорила бабушка.
Она имела полное право так говорить – мама часто прибегала к ней за деньгами. Бабушка давала деньги даже на мелочи: на носки, белье, колготки. При этом бесконечно штопала свои допотопные чулки, натянув на старую лампочку. Даже не штопала – она воссоздавала их заново.
Помимо прочего бабушка была диабетиком, и благодаря этому раз в месяц в нашем доме появлялась докторская колбаса. Розовая, со вкусом бумаги. Диабетикам ее выдавали по специальной книжке в магазине «Диета». А получали мы. Полкилограмма колбасы. Пища богов. Такая вкусная, что съедалась за два дня. Рэдик однажды стянул весь кусок со стола и изжевал наполовину. Тогда я впервые ударила его. Вторую, обслюнявленную половину я помыла под краном и положила в холодильник.

Второгодник Голосов спрятался на большой перемене под лестницей, и когда я проходила мимо, высунулся и ласково прошипел мне в самое ухо:
– Жидо-о-овочка.
Я сделала вид, что не расслышала, и пошла дальше. Но лицо горело так, как если бы меня неожиданно поцеловали.

Рэдик ел и ел, но оставался вечно голодным и худым как скелет. Гулять с ним было стыдно. Собачники говорили – вы что, собаку не кормите?
Мы кормили его как могли. Мясо мы и сами ели редко.
Отец тащил домой всё, что попадалось. Однажды зимой он привез из командировки петуха, сбитого машиной. Петуха он нашел на обочине в каком-то райцентре, куда ездил подписывать бумаги.
Он ощипал его, как может очистить петуха городской житель. Потом петух долго варился, распространяя по дому горький куриный запах.

Приближался выпускной. Клубы пыли катались по квартире. Рэдик вечно сидел у стола, развесив длинные слюни.

За ужином мама заводила разговоры о том, что дочь, то есть я, выпускница и почти невеста. И что надо бы меня обуть-одеть. Отец от этих разговоров нервничал и однообразно отшучивался, что молодость – лучшее украшение.
Платье к школьному выпускному взялась шить моя двоюродная тетка, мамина сестра, Татьяна. Она перебивалась одна с двумя мальчишками и подрабатывала швеей. Ткань дала бабушка из своих запасов. Серебристая парча. Когда-то такая ткань была шикарным приданым, но теперь вышла из моды. Таня долго думала, чем это платье можно «оживить». В итоге решили край обшить красной тесьмой. Получилось серо-голубое, c красной оторочкой идиотское платье Белоснежки.
Из детского сада, где Татьяна работала нянькой, она приносила пакет серых холодных котлет. Разогретые котлеты тоскливо пахли жиром и яслями.
Потом Таня переодевалась в длинную клетчатую рубаху и снимала мерки. Она аккуратно прикладывала сантиметровую ленту к спине и груди, что-то записывала, и от этого мурашки бежали у меня вдоль позвоночника. Мне не нравилась серая парча и красный кант. Но мне нравилась сама тетя Таня. Высокая, худая и резкая, как мальчишка. Было странно, что у нее нет мужа и есть дети.
В последний день мы засиделись у тети Тани до позднего вечера. Платье топорщилось на талии, и тетя Таня что-то там добавляла или ушивала под поясом. Потом в коридоре мама долго совала ей духи в маленькой коробочке, а она отказывалась. Но все-таки взяла.
Выйдя на улицу, мы увидели огоньки последнего уходящего троллейбуса.
– Беги! – сказала мама.
Мы побежали.
Мама упала и разбила обе коленки. Она сидела в троллейбусе и плакала. Ее колготки были мокрыми от крови. На коленях у нее лежало мое идиотское платье к выпускному вечеру, сшитое теткой.

Выпускной был ужасен. На танец меня пригласил не тот мальчик. Потом я выпила шампанского, и мы зачем-то стояли в коридоре у окна и целовались. Он сказал: «У тебя очень красивое платье».

Незаметно наступило лето.
Мне перепала счастливая возможность пожить в проректорском домике на студенческой турбазе. Рэдик поехал со мной.
На завтрак, обед и ужин я ходила с пятилитровым бидоном. Я ходила и собирала по столам все объедки, которые оставались от студентов. Я приносила полный бидон и вываливала в миску Рэдика. Он съедал всё.
Через пару недель он стал спокойнее и подернулся жирком. Он стал похож на дога. И самую капельку походить на Ретта Батлера.
Студенты, курсирующие мимо моего домика, спрашивали:
– Это голубой дог?
– Да!
Закурив, студенты шли дальше, и один говорил другому:
– А девчонка ничего. Сколько ей лет? У нее что, отец проректор?
Целую неделю я была шикарной девчонкой: дочкой проректора и хозяйкой настоящего голубого дога.

Именно тогда, когда Рэд наконец наедался досыта, он укусил человека.
И не просто человека, а ответственного работника деканата. Укушенная тетка оказалась главным секретарем ученого совета.
Трехразовые бидоны с объедками закончились, и мы вернулись в город. Вскоре закончилось и лето.
Рэдик снова стал худым и дерганым, тусклая шерсть летела с него и собиралась по углам. В коридоре стоял унылый запах псины и бедности.
Однажды к родителям без предупреждения заехали старые друзья, и моя сильная и уверенная в себе мама закрылась в ванной комнате. Ей было стыдно, что мы живем в такой грязи.

Тоска и разруха спускалась на семью, и мне казалось, что дело в этой собаке.

До ближайшей ветеринарной клиники было семь остановок. Нас c огромным тощим слюнявым псом выгнали из троллейбуса почти сразу. И пять остановок мы с ним шли пешком.
– Вот ведь доходяга, – сказал ветеринар и похлопал его по тощему крестцу. – Нормальные заводчики таких усыпляют.
– Он был очень красивый, – сказала я.
– Теперь и не скажешь, – ветеринар вопросительно посмотрел на меня.
– Можно сделать какую-нибудь операцию, чтобы он нормально дышал?
Ветеринар посмотрел на мои облезлые ботинки:
– Его можно только усыпить.
– И сколько это будет стоить? – я почувствовала, как холодок побежал по спине.
– Для этого он должен прийти с совершеннолетним хозяином. C папой или мамой, – ветеринар посмотрел на меня глазами, в которых тоже разлилось что-то холодное.

Был конец дня, час-пик, и я не стала пытаться залезть с собакой в троллейбус.
Мы пошли назад. Рэдик проголодался и тыкался в каждую урну, мусорку, в каждую валяющуюся у тротуара обертку. Мне надоело тащить его, и я отстегнула поводок. Рэдик быстро затрусил вперед. Рядом неслись по проезжей части машины. Я с замиранием смотрела, как он подходит к дороге совсем близко. Смотрела и молчала. Рэдик отбежал далеко вперед и тыкался в руки прохожим. Прохожие шарахались и кричали: «Чья собака?»
Я шла, спрятав за спину поводок.
Рэдик бежал впереди, но не убегал совсем. Когда я сильно отставала, он останавливался и ждал. Наконец, на его пути попалась мусорка, и он застыл у бака, принюхиваясь. Совсем рядом со мной остановился троллейбус. Я запрыгнула в него. Двери закрылись. Рэдик жевал что-то у мусорки, низко наклонив голову.

В прихожей по-прежнему пахло псиной, и прямо перед дверью красовалось большое сальное пятно на обоях.
Я повесила поводок на крючок. Пошла на кухню, поставила чайник. Рядом стояла кастрюля с недоеденной Рэдиковой кашей.

Не знаю, сколько времени прошло. В квартире запахло гарью. Чайник сгорел. Я сняла его с плиты и с шипением налила заново.
Вскоре ключ в замке повернулся. Пришла мама.
– Почему у тебя собака на улице болтается? – спросила она. – Иду, а он у подъезда сидит.
Следом за ней зашел Рэдик. Грязные слюни висели до земли.
– Он убежал, – сказала я.
– У него еда есть? – спросила мама.
– Есть.
Я вывалила кашу в миску. Рэдик подошел и начал есть. Потом он вылизал миску и, не глядя на меня, ушел на свое место.

Рэдик вел себя со мной как раньше – просился на улицу, слушался, пригибался, когда ругали, подходил, когда я его звала. Он перестал делать только одно – вилять хвостом. Когда возвращалась мама, он стучал хвостом так, что пыль шла из старого коврика. Когда приходила я, его хвост шевелился еле-еле.

Отец уходил постепенно. То исчезая на ночь, то появляясь. Худая и замученная работой и вечным безденежьем мама варила по утрам кашу, и отец говорил ей:
– Почему у тебя такое скорбное лицо? Женщина должна выглядеть весело. Чтоб на нее было приятно смотреть.
Смотреть на меня ему тоже было не очень приятно. Он постоянно придирался и делал замечания. Он говорил:
– Ты превращаешься в бабу.
Баба. Странное новое слово, которым отец раньше никогда не пользовался.

Сам отец внезапно расцвел. Кажется, у него появились деньги. А у нас деньги не появились. Иногда он приносил для Рэдика большую кость с блестящими белыми хрящами. И подолгу смотрел, как Рэдик жадно грызет ее. Кажется, мой отец любил эту собаку больше нас.

А потом отец ушел окончательно. Он ушел к тете Тане. Той самой, двоюродной маминой сестре.
Спустя неделю, когда он забежал забрать какие-то вещи, мама сказала:
– Забери собаку. Мы ее не прокормим.
– Куда я ее дену? – сказал отец. – Там двое детей. Меня с собакой не примут.
– Если любят, примут, – сказала мама.
– Ты же знаешь ее характер…
Мы смотрели с балкона, как они уходили. Тощий как скелет Рэдик доверчиво трусил рядом с отцом.
Дойдя до угла дома, отец остановился и поднял голову, ища глазами наш балкон. Рэдик тоже остановился и поднял голову.
Этот кадр навсегда впечатался в мою память: голый осенний палисадник, ссутулившийся отец в плаще и серая худая собака с большой головой.

Рэдика я больше никогда не видела.
Много раз потом отец пытался мне рассказать. Но я смотрела в его тоскливые еврейские глаза и не хотела ничего знать.
До сих пор я не хочу ничего знать.

ГАЗ

(когда все выпьют)

И вот она ехала домой. Еще теплая, разгоряченная, как недоеденная еда на тарелке. И мужчина в вагоне метро. Да какой мужчина… лет двадцать. Уставился. Не в лицо, а на ноги куда-то, на сапоги. Постоит-постоит – и опять смотрит.
Лицо мальчика из хорошей семьи, с красивым подбородком. Нос крупноват. Она в молодости дура была. Таких боялась. Выбирала попроще. Теперь поумнела. И постарела. Но он все равно смотрит. Уставился в карту метро как будто, но смотрит. Она это внимание кожей чувствует. И она вдруг отчетливо видит квартиру, которую он снимает. Рядом с метро. Точно снимает и точно рядом с метро. Вот выйти, пройтись немного и зайти в подъезд. Она даже дом видит. Кирпичная такая пятиэтажка из желтого кирпича, поздняя застройка. Без лифта. Этаж последний или предпоследний. Квартира с почти домашней обстановкой – снимает у каких-нибудь евреев. В шкафах книги, фотоальбомы брошенные. Их еврейская жизнь выскользнула оттуда как ящерица, отбросив хвост. А отдувалась за них за всех какая-нибудь совсем нееврейская женщина, Валентина Михайловна какая-нибудь, которая стояла в этой уютной квартире, засунув голову в газовую духовку, чтобы умереть. Умереть из-за своего мужа Бориса Исааковича, который редкостная дрянь, когда выпьет. И сын в него пошел. И стояла нееврейская Валентина Михайловна на коленях возле газовой духовки, умирая даже не из-за всего еврейского народа, а из-за той его малой части, которая, когда выпьет, – вообще не человек. Но принести жертву до конца Валентине Михайловне не удалось, потому что пришел сосед и принялся трезвонить в дверь. И трезвонил он очень долго, в надежде на чудо, потому что когда человеку очень надо денег на бутылку, он всегда готов чудо увидеть и принять. И чудо произошло – на пороге появилась Валентина Михайловна: такая желтая и лохматая, а главное, – с таким огромным вырезом в комбинации, что сосед забыл, зачем пришел.
После Валентина Михайловна оделась, выключила газ и пошла, покачиваясь, в свою другую квартиру. Ночью ей приснился почти библейский сон – низкий, похожий на Гердта голос твердил одно и то же: «Авраам родила Исаака, Исаака родил Алкоголика, Алкоголик родил Алкоголика, Алкоголик родил Алкоголика…»
Через два дня она совсем поправилась, но квартира все равно стала местом ее гибели, и она временно распрощалась с ней, сдав квартирантам…

А она… она все еще едет, покачиваясь. Недоеденная еда, которую сейчас унесет официант. И он едет. Все едут. И если этот мальчик скажет ей сейчас «пошли ко мне», она пойдет. Тем более что она столько про него знает. В молодости ей нужно было знать человека не меньше трех месяцев, чтобы с ним поцеловаться, а если это – то еще больше. Потом, после неудачного «это», сроки еще растянулись, потом сократились, потом еще сократились, а теперь она едет поддатая домой к мужу, который надоел, от любовника, который надоел, и сроков вообще нет никаких. Есть только день и ночь. Жизнь и смерть. И если этот парень скажет «пойдем», она пойдет. Она уже знает, какой он, когда разденется. Белый-белый, но волосы на груди все равно черные. Вот такой и входил в Иордан, и голубь слетел ему на плечо. Белый голубь на белое плечо. Борис Исаакович тоже такой был в молодости. И Валентина Михайловна целовала его в ямку на груди и говорила – ты такой сейчас… грустный и усталый… и я люблю тебя, как Мария сына, когда его сняли. И мне грустно как Марии, и радостно как Марии. А Борис Исаакович улыбался ей одними глазами и отвечал: «Валя, ну что такое ты городишь?» И гладил. У него такие красивые пальцы. Какие-то вечные, что ли… он даже когда мальчик еще был, ребенок, а пальцы уже взрослые такие, умные…
Так… а откуда она это знает про Бориса Иcааковича?.. Е-мое, а как же ей не знать про Бориса, если Валентина Михайловна – это она и есть! И парень этот, который на нее смотрит, – с ним они месяц назад подписывали договор аренды. Хрущевка, две комнаты, адрес такой-то. Договор на год. «Вы только осторожнее с вещами обращайтесь, там много личного». – «Хорошо, я ничего не буду трогать». – «Да нет, трогайте, только не выбрасывайте ничего». – «C какой же стати я буду выбрасывать чужие вещи?» – «Некоторые выбрасывают». – «Я не буду». – «А вот лучше бы выбросили!» – «Если надо, я выброшу». – «Ну я же не могу сказать вам: выбросьте всё, там вся моя жизнь и она не удалась. Я даже вспоминать ее не хочу».
А он смотрит так не испуганно, но с интересом.
Хороший парень. Фамилию не помню, но хорошая какая-то русская фамилия. А зовут Володя. Вот он потому и пялится. Узнал меня. А я дура старая.
И она трогает парня за рукав, он поворачивается к ней, и она с улыбкой говорит: «Здравствуйте, Володя».
А он отвечает: «Извините, вы ошиблись».
И всё. Даже не улыбается. Никто никуда не пойдет. Но все поедут.
И мы все едем дальше: Авраам, Исаак, Борис, Алкоголик, Сын, Алкоголик, Володя, Неволодя, Валентина Михайловна, я… И кажется, что поезд стучит колесами… Разве может он стучать? Это же другой поезд может, не этот… Или это в дверь стучат?.. Да, это в дверь стучат!
А почему все окна закрыты?! Дышать же нечем!
Господи, открой нам окна!
Срочно открой нам окна!!!