.….к. ф. н, с. н. с. отдела зарубежных и славянских литератур
Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины (Киев)

…..Вслед за Ю. Лотманом, В. Топоровым, Ю. Манном, исследовавшими функционально-семантическую природу города в творчестве Гоголя и Пушкина, ученых все больше привлекает анализ мифоопоэтики, смысловых аспектов и пространственных характеристик Петербурга, Москвы и Рима, о чем свидетельствуют труды последних лет [3; 4; 17], реже Киева. К теме «матери городов русских» в жизнетворчестве великих Пушкина и Гоголя обращались спорадически, в связи с изучением топонимики их пребывания в столице1, целей ее посещения, встреч с писателями. Немногочисленные работы посвящены исследованию отображения киевского контекста в отдельных произведениях и переписке указанных авторов, «мифа Киева» [1; 2; 7; 14]. В данной статье обратимся к творчеству Пушкина и Гоголя с целью определить общие киевские локусы, которые, на наш взгляд, являются знаковыми и свидетельствуют о влиянии единых традиций, схожих творческих поисках в романтическом ключе, определяющих манеру повествования писателей, создание модуса мифопоэтического и символического пространства, национально-исторического контекста и развитие ключевых идей.
…..Образ Киева является идейно-семантическим ядром творчества Гоголя и сопряжен, как отмечает Д. Бураго, с прочно сложившимся на то время «мифом Киева», знанием киевской старины не «снаружи», а «изнутри» [2]. М. Максимович, описывая визит автора «Вечеров» к нему в Катериничев домик на Никольской улице столицы в конце июля 1835 года, предполагает, что «именно в то лето начался в нем [Гоголе. – Н. С.] крутой переворот в мыслях – под впечатлением древнерусской святыни Киева, который у малороссиян XVII века назывался русским Иерусалимом» [9, с. 54–56]. Топос Киева действительно впервые появляется у Гоголя в «Вечере накануне Ивана Купалы» и связан с лаврским локусом: «…Да один раз приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки, по всем приметам, узнали Пидорку; что еще никто не слышал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей Матери, исцвеченный такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя» [5, т. I, с.150]. За образом лавры прочитывается метаморфоза героини, что в целом свойственно мифологизированным фабульным элементам «Вечеров». К святым киевским местам спешит и «отчаянный колдун» из «Страшной мести», вырываясь из плена околичного пространства нечисти: «Ему чудилось, что всё со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом, и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его» [5, т. I, с. 276]; да и встреча Хомы Брута с панночкой происходит на хуторе, где «блестели золотые главы вдали киевских церквей» [5, т. II, с.187], в 50 верстах от столицы. Это место, по верному наблюдению Лотмана, «…лежит на дне пропасти и на вершине горы одновременно» [8, с. 280].
…..В основном Киев представлен в произведениях Гоголя своеобразным сакральным центром с присущим ему гармоничным устройством, к которому устремлены герои как к спасительному ковчегу, «пространству сакрального надвременного типа» (А. Киченко), околица же насыщена инфернальными существами, уводящими человека за рамки упорядоченного мира в страх неведомого. В частности, главной и банальной причиной, губящей Хому (Фому Неверующего?), по убеждению Тиберия Горобца, и есть страх: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать» [5, т. II, с. 218]. А рецепт-то против страха Горобцу известен: «Нужно только перекрестившись плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже всё это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре – все ведьмы» [5, т. II, с. 218]. Безусловно, Хома, находясь в хуторской деревянной церкви, «уныло стоящей почти на краю села», где «давно уже не отправлялось никакого служения», не заботится о спасении своей души нужными молитвами (их он читает «как попало»), а, подвергшись страху, чертит магические кольца и «припоминает заклинания».
…..Киевские пещеры как компонент лаврской темы, выписанной Гоголем в «Тарасе Бульбе», отнюдь не показатель стойкой православной веры Андрия, наоборот, автор в который раз подчеркивает неразличение Андрием «своей» и «чужой» веры: «Проход стал несколько шире, так что Андрию можно было пораспрямиться. Он с любопытством рассматривал сии земляные стены, напомнившие ему киевские пещеры. Так же, как и в пещерах киевских, тут видны были углубления в стенах, и стояли кое-где гробы; местами даже попадались просто человеческие кости, от сырости сделавшиеся мягкими и рассыпавшиеся в муку. Видно, и здесь также были святые люди и укрывались также от мирских бурь, горя и обольщений» [5, т. II, с. 95]. Рассматривая метаморфозу Андрия, выразившуюся в его тождестве «чужому месту», В. Ш. Кривонос верно подметил: «В неправильное место приводит Андрия и неправильный (= неправедный) путь. Если в Киеве он, подобно демонологическому существу, проникает в спальню полячки через ‟темный и узкий земляной коридор”, ведущий в отличие от евангельского узкого пути (Мф. 7:14), не в жизнь, но в погибель…» [7, с. 119].
…..Пушкин, посетив Лавру, не обходит ее своим вниманием в поэме «Полтава», упоминая могилу Искры и Кочубея, казненных Мазепой: «Где двух страдальцев прах почил: / Меж древних праведных могил / Их мирно церковь приютила» [15, т. III, с. 236], а строку «Святыню всех своих гробов» в «Бородинской годовщине»: «Наш Киев дряхлый, златоглавый, / Сей пращур русских городов, / Сроднит ли с буйною Варшавой / Cвятыню всех своих гробов?» – объясняет в письме к Е. Хитрово: «дело идет о могилах Ярослава и печерских угодников» [15, т. II, с. 342].
…..В лицейском дневнике Пушкина за 1815 год сохранились записи о неосуществленном замысле поэмы «Игорь и Ольга», образ Киева пестрит и в его подготовительных текстах к «Истории Петра». В «Руслане и Людмиле» автора, пропитанного духом карамзинской «Истории», несомненно, привлекает также былинный эпос. Так, Л. Назарова отмечает: «Произведение Пушкина было первым этапом его на пути к народности, первой попыткой молодого поэта создать национальную поэму. Принципиальное значение имело обращение Пушкина в ряде случаев к русским источникам (например, народным сказкам), интерес его к русской старине (отнесение действия поэмы к временам княжения Владимира в Киеве), исторический элемент в поэме (осада Киева печенегами, а не татарами, как это изображалось, вопреки истории, в былинах) и, наконец, язык поэмы, приближающийся порой к разговорной народной речи» [12, с. 221]. Подражание этим «принципиальным» чертам легко обнаружить в «Страшной мести» Гоголя, написанной в 1831 году и имевшей подзаголовок «Старинная быль». Одной из таких параллелей, которые, на наш взгляд, обосновывают ее близость к пушкинской поэме «Руслан и Людмила» [16], является завязка обоих произведений. Ее отличительные черты, в частности, хронотоп Киева и свадьба с присущей ей пиром (ср.: «С друзями в гриднице высокой / Владимир-солнце пировал…/ И мед из тяжкого стакана / За их здоровье выпивал. / Не скоро ели предки наши, / Не скоро двигались кругом / Ковши, серебряные чаши / С кипящим пивом и вином» («Руслан и Людмила») [15, т. III, с. 11]; «Шумит, гремит конец Киева: есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. <…> Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами и на немалом блюде коровай» («Страшная месть») [5, т. I, с. 244–245].
…..Главные составляющие хронотопа Киева – образы Днепра и гор. По мысли Ю. Лотмана: «Провалы и горы составляют рельеф ‟Страшной мести”, причем там, где в этом произведении Гоголь, по условиям сюжета, не может поднять наблюдателя над землей, он искривляет самую поверхность земли, загибая ее края (не только горы, но и море!) вверх» [8, с. 265]. Объединяющий элемент как у Пушкина, так и у Гоголя – свойство гор быть пристанищем темных сил – Черномора и колдуна: «Волшебник страшный Черномор, / Красавиц давний похититель, / Полнощных обладатель гор» («Руслан и Людмила») [15, т. III, с. 17]; «Какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам?» («Страшная месть») [5, т. I, с. 272].
…..Горы как некий граничный элемент, иная реальность, в которой присутствует нечистая сила, – этот фольклорный образ использует Пушкин и в «Гусаре», претворяя фольклорное предание (согласно некоторым исследованиям, непосредственным источником заимствования сюжета был все же рассказ Сомова «Киевские ведьмы») и конкретизируя локацию – Лысая гора: «Ну, слушай: около Днепра / Стоял наш полк <…> Стремглав лечу, лечу, лечу, / Куда, не помню и не знаю; / Лишь встречным звездочкам кричу: / Правей!.. и наземь упадаю. / Гляжу: гора. На той горе / Кипят котлы; поют, играют, / Свистят и в мерзостной игре / Жида с лягушкою венчают» [15, т. II, с. 364, 366]. Интересно, что Н. Маркевич, описывая в «Украинских мелодиях» прекрасную «в нравственном и живописном смысле – Малороссию», где «все оживлено, все имеет дар слова», так изображает место веселья нечисти: «Туда-то сбираются, с каждой весною, / На Лысую гору ведьмы толпою, / Идут из Прилук, из Ромна, из Лубен, / Все в Киев, да в Киев, из разных сторон» [10, с. 7]. Гоголевская реальность зачастую сменяется ирреальностью, и тогда возникает своеобразный рецепционный парадокс осязания, «необратимое искривление» (А. Киченко) [6, с. 25], когда «горы те – не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина и под ними и над ними высокое небо» [5, т. I, с. 246].
…..Пейзажи в «Вечерах» со свойственным Гоголю лирическим размахом пера отчетливо выполняют функцию расширения идейно-сюжетного пласта, выражения поэтичности народной жизни, ее «ритма жизни». В «Сорочинской ярмарке», «Ночи перед Рождеством», «Майской ночи, или Утопленнице» природное начало как бы затушевывает несовершенную бытийную сторону, объединяя человека и природу в ином жизнеутверждающем измерении. Образ же Днепра, появляющийся в «Страшной мести», исполнен трагического пафоса и подчеркивает волнительные переживания героев: «ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился как волчья шерсть середи ночи» [5, т. I, с. 247], «Днепр, холодный Днепр будет мне могилою…» [5, т. I, с. 252]. «Унывно, глухо шумящий» Днепр с его спокойствием, могучием и величием в теплую летнюю ночь («Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет, или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру» [5, т. I, с. 268]) контрастирует и оттеняет горе Катерины, гибель Данилы и участь нечестивого грешника-колдуна: «Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат, и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир – страшен тогда Днепр! Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали… Кто из козаков осмелился гулять в челне, в то время, когда рассердился старый Днепр? Видно, ему не ведомо, что он глотает как мух людей» [5, т. I, с. 269]. В «Тарасе Бульбе» тоже подчеркивается мощь Днепра: новичок, переплыв Днепр против течения, «принимался торжественно в козацкие круги» [5, т. II, с. 68]. …..Если у Гоголя Днепр предcтавлен как величественный символ края, придающий повествованию интонационно-визуальную окраску и формирующий композиционную перспективу, то у Пушкина прежде всего использование данного образа сопряжено с историческим освещением русской старины, контекста Петровского времени, казачества: «Там за порогами Днепра / Стращают буйную ватагу / Самодержавием Петра» [15, т. III, с. 203]; «Огонь казачий пламенел / Пшеницу казаки варили; / Драбанты у брегу Днепра / Коней расседланных поили» [15, т. III, с. 234]. На «холме, у брега Днепра», Щекавице, увидит «благородные кости» пушкинский Олег и найдет погибель от черепа ретивого коня своего («Песнь о вещем Олеге»), «вдоль берегов Днепра счастливых летят в клубящейся пыли» [15, т. III, с. 15] Руслан и соперники в поисках Людмилы («Руслан и Людмила»).
…..Некой демоничностью насыщает Гоголь пространство от Киева до Карпат как отколотый национальный сегмент, что не единожды подчеркнуто в тексте «Страшной мести»: «Его [колдуна] жгло, пекло, ему хотелось бы весь свет вытоптать конем своим, взять всю землю от Киева до Галича с людьми, со всем и затопить ее в Черном море [5, т. I, с. 277]; «Ворочал он по сторонам мертвыми глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпат, как две капли воды схожих лицом на него» [5, т. I, с. 278], в отличие от Сечи, представленной как символическое святое пространство со святыми богоугодными «узами товарищества»: «…Скажет ему Христос: ‟ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь”» [5, т. II, с. 141], вступление в которое, как помним, регламентировалось наложением крестного знамения («А ну, перекрестись!» [5, т. II, с. 66]. Небезынтересным и требующим детального исследования является также вопрос о прототипе Тараса Бульбы как былинного героя, ведь, по наблюдению фольклориста, д. ф. н. Т. Зуевой, на территории Украины не было записано ни одного былинного текста [11].
…..Непременным местом посещения и Пушкина, и Гоголя являлся киевский ярмарочный Подол. «Я как воображу, что теперь на киевском рынке целые рядна вываливают персик, абрикос, которое всё там ни по чем, что киево-печерские монахи уже облизывают уста, помышляя о делании вина из доморощенного винограду, и что тополи ушпигуют скоро весь Киев, – так, право, и разбирает ехать, бросивши всё…» – писал Гоголь Максимовичу от 27 июня 1834 г. [5, т. X, с. 327–328]. «Торговки, сидевшие на базаре, всегда закрывали руками своими пироги, бублики, семечки из тыкв, как орлицы детей своих, если только видели проходившего бурсака», – таким представлен подольский базар в «Тарасе Бульбе» [5, т. II, с. 54].
…..Киев у Пушкина превращается в метафорическое пространство, олицетворяющее всю Украину с ее традициями и обычаями, и тогда и галушки, и вареники, искрометно искупавшиеся в сметане и залетающие в рот гоголевскому запорожскому Пузатому Пацюку («В это время вареник выплеснул из миски, шлепнулся в сметану, перевернулся на другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему в рот» [5, т. I, с. 224]), становятся символическим элементом национальной культуры: «То ль дело Киев! Что за край! / Валятся сами в рот галушки, / Вином – хоть пару поддавай, / А молодицы-молодушки! / Ей-ей, не жаль отдать души / За взгляд красотки чернобривой» [15, т. II, с. 363]. Просторечиями, украинизмами, сравнениями («как тополь киевских высот, она стройна» [15, т. III, с. 193]) изобилует пушкинское творчество. Гоголевское описание украинской ночи в «Майской ночи» с ее образами-сателлитами «тишины», «месяца», «неба», «серебряного света», «садов» объединяет его с пушкинским пейзажем ночи в «Полтаве»:

.«Знаете ли вы украинскую ночь?
.О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее.
С середины неба глядит месяц. Необъятный
.небесный свод
раздался, раздвинулся еще
необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся
в серебряном свете… холод и мрак вод их
угрюмо заключен в темно-зеленые стены садов…
Весь ландшафт спит. А вверху все
дышит; все дивно, все торжественно… Все тихо…» [5, т. I, с. 159].

«Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.
И тихо, тихо всё кругом…» [15, т. III, с. 211, 212].

…..Пушкин, как известно из письма Погодина от 1829 года, намеревался писать историю Малороссии [13, c. 80–81], заботясь о том, «За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана?» («Бородинская годовщина»), между тем в гоголевском «Взгляде на составление Малороссии» перед нами возникает образ разрушенной руины с будущностью народа, обреченного на «прозябение»: «Выжженные города и степи, обгорелые леса, древний, разрушенный Киев, безлюдье и пустыня – вот что представляла эта несчастная страна!.. Народ, как бы понимая сам свою ничтожность, оставлял те места <…> и столплялся в той части России, где местоположение, однообразно-гладкое и ровное, везде почти болотистое, истыканное печальными елями и соснами, показывало не жизнь живую, исполненную движения, но какое-то прозябание, поражающее душу мыслящего. Как будто бы этим подтвердилось правило, что только народ, сильный жизнью и характером, ищет мощных местоположений или что только смелые и поразительные местоположения образуют смелый, страстный, характерный народ» [5, т. VIII, с. 42]; «Киев – древняя матерь городов русских – сильно разрушенный страшными обладателями табунов, долго оставался беден и едва ли мог сравниться со многими, даже не слишком значительными городами северной России. Все оставили его, даже монахи-летописцы, для которых он всегда был священ. Известия о нем разом прервались, и несмотря на то, что там оставалась еще отрасль князей русских, ничто не спасло его от полувекового забвения. Изредка только, как будто сквозь сон, говорят летописцы, что он был страшно разорен, что в нем были ханские баскаки, – и потом он от них задернулся как бы непроницаемою завесою» [5, т. VIII, с. 43]. Образ утраченного края пронизывает также повесть «Тарас Бульба», что дает повод исследователям рассуждать о том, что для Гоголя Украина была «покойницей», а саму повесть именовать «тризной по великому прошлому его народа» (П. Михед).
…..Оперируя понятием локуса как «функционального поля действий» героя (по Ю. Лотману), выделим главные киевские локусы, объединяющие, как показывает исследование, творчество Пушкина и Гоголя. Среди них: Лавра; ярмарочный Подол с Братским монастырем, разоренным и снесенным в 1935 году, колокол которого сзывал бурсаков на учебу; Днепр; Лысая гора. Эти локусы являются для обоих писателей генератором смысловых национально-исторических, фольклорных линий и сюжетов, расширяющихся с помощью архетипических образов, преданий, мифологии. Киевская тема в раннем творчестве помогает Гоголю создать мифологизированный дискурс, глубже постичь коды национальной истории, славной великим героическим прошлым, в пушкинском же поэтическом окуляре преобладает историзм, сопряженный с государственностью, святой стариной.

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ

  1. Булкина И. С. Киев в русской литературе первой трети XIX века: пространство историческое и литературное: дис. … доктора филол. наук: 10.01.01. – Тарту, 2010.
  2. Бураго Д. Киев в художественном мире Гоголя // Літературознавчі студії Київського Національного університету імені Тараса Шевченка. – К.: Видавничий дім Дмитра Бураго, 2009. – Вип. 25. – С. 20–26.
  3. Виноградов И. А. Москва и Рим в творчестве Гоголя // Москва в русской и мировой литературе: Сб. статей. – М.: Наследие, 2000. – С. 117–155.
  4. Виролайнен М. Н. Мифы города в мире Гоголя // Сюжеты и мифы русской словесности. – СПб.: Амфора, 2003. – С. 360–372.
  5. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. – М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1937–1952.
  6. Киченко Олександр. «Вечори на хуторі біля Диканьки» М. Гоголя: міфопоетичне віддзеркалення українського світу. – Черкаси: ФОП Гордієнко Є. І., 2019. – 78 с.
  7. Кривонос В. Ш. Повести Гоголя: Пространство смысла: Монография. – Самара: Изд-во СГПУ, 2006. – 442 с.
  8. Лотман Ю. М. В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. – М.: Просвещение, 1988. – 352 с.
  9. Максимович М. А. Письма о Киеве и воспоминания о Тавриде. – СПб.: Тип. А. Траншеля, 1871. – С. 54–56.
  10. Маркевич Н. Украинские мелодии. – М.: В тип. Августа Семена, 1831. – 154 с.
  11. Минералов Ю. Русские в «Тарасе Бульбе» // Московский литератор. – 2009. – № 9
    [Эл. ресурс]. – Режим доступа: http://www.mineralov.su/taras.htm.
  12. Назарова Л. К истории создания поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). – М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1956. – Т. 1. – С. 216–221.
  13. Письма М. П. Погодина к С. П. Шевыреву // Русский Архив. – 1882. – Кн. 3. – № 5. – С. 67–126.
  14. Плотницкая Ирина. «Преданья старины глубокой» // Зеркало недели. – Вып. 21
    (7 июня–14 июня).
  15. Пушкин А. С. Собрание сочинений в 10 т. – М.: ГИХЛ, 1959–1962.
  16. Сквира Н. О незамеченной параллели к «Страшной мести» Николая Гоголя // Collegium. Международный научно-художественный журнал. – № 25. – 2016. – С. 134–141.
  17. Филиппова Ю. Г. Феномен Петербурга в русской художественной культуре: проблема «двоемирия»: дис. … кандидата искусствоведения. – Саратов, 2013.

___________________

1   Согласно эпистолярным данным, «грезы» Гоголя о «древнем, прекрасном» Киеве датируются 1833–1834 гг. и связаны с планами занять профессорскую должность в Киевском университете: «Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого…» [5, т. X, с. 297], «Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! Он наш, он не их… Там или вокруг него деялись дела старины нашей… Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края!» [5, т. X, с. 288], «Да превратится он в русские Афины, богоспасаемый наш город!» [5, т. X, с. 291] и даже приобретением жилья: «Я тебя попрошу, пожалуйста, разведывай, есть ли в Киеве продающиеся места для дома, если можно, с садиком, и если можно, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочок Днепра был виден из него…» [5, т. X, с. 338]; зафиксированы три посещения столицы Гоголем (1827 г. – останавливался у В. Белозерского, 1835 г. – у М. Максимовича, 1848 г. – у А. Данилевского). Пушкин бывал в Киеве дважды – в 1820 (1-2 дня) и 1821 (около 2 недель) гг.