…..Настоящий текст возник из воспоминания, которое, к сожалению, документировать сегодня невозможно. То ли в конце 60-х, то ли в 70-е гг. прошлого века, в «Вопросах литературы» была напечатана статья о феномене журнала «Крокодил», который на заре своего возникновения конденсировал внимание, в частности, на том, как обильно едят буржуи, что должно было вызвать в читателях острое чувство классовой ненависти. Это весьма симптоматично для «левого фронта». К тому же существует гастика, наука о знаково-коммуникативных функциях еды; она рассматривает последнюю как отражение в культуре национального менталитета и как религиозный акт. Уже в архаическую эпоху бинарные оппозиции типа «сырое/вареное» имели магический статус. Со временем акт поедания облагораживается. Так, в иудеохристианской культуре возникают ритуальные блюда, пищевые табу, посты и пр. Но культура любого народа реально есть исторически сложившийся многослойный пастиш; язычники-славяне были знакомы и с ритуальным людоедством (сюжет Бабы Яги); с крещением сие изгладилось. Однако в кризисные эпохи архаические слои коллективного бессознательного подчас просыпаются, как «призраки пещеры».
…..На восточнославянской почве, в скудных климатических условиях, неурожаи и голод, как и социальные нестроения, постоянны. Проблема еды и ее распределения тут всегда остроактуальна. Кто-то (кажется, В. Виноградов) спародировал прозу народников: «споры в крестьянской избе о том, кто сколько поел хлеба»; но это явно не к одним народникам относится. В частности, рубеж ХІХ–ХХ веков поставил в России вопрос о еде и ее справедливом распределении с особой остротой.
…..Поэтому целью данной статьи является анализ художественной функции еды в аксиологии и эстетике «левой» литературе предсоветского и раннего советского периодов в дискурсе формирования «нового человека».
…..Но функция еды в аксиологии и в художественной системе «левого» искусства вовсе не исследуется. Кое-какие точные наблюдения отрывочно кружат в блогосфере: здесь можно встретить, скажем, такое:
Наталья Соколова. Упоминания о пище телесной есть еще в «Повести временных лет», литература XVIII и XIX вв. изобилует описаниями еды, герои на страницах книг – настоящие гурманы. Зато XX век, особенно в русской литературе, не слишком заострял внимание на теме кулинарии, о вкусовых пристрастиях героев мало что было известно. Так ли это?
Татьяна Алексеева: Конечно, если говорить о XX веке, особенно в России, это переломное время, когда многие традиции были утрачены в связи с оптимизацией, налаживанием нового хозяйства, крушением старого мира. Отовсюду раздавался лозунг «Накормить всех!», а вот чем – было не так уж важно [2].
…..Большего обнаружить не удалось. Зато есть работа, которая методологически для нас очень важна в другом, сопряженном, ракурсе: исследование И. Акимова о насаждении в соцреализме «детского» сознания средствами художественного слова [1].
…..Таким образом, проблема подлежит исследованию в самых общих чертах – хотя бы в первом приближении.
…..Первый вопрос – точно ли процветала предреволюционная Россия, в чем нас почти было уверил С. Говорухин? В начале ХХ века в России были голодными: 1901–1902, 1905–1908 и 1911–1912 годы. В 1901–1902 голодали 49 губерний: в 1901 – 6,6%, 1902 – 1%, 1903 – 0,6%, 1904 – 1,6%. В 1911 – 1912 за 2 года голод охватил 60 губерний [3]. Евангельское «Не хлебом единым жив человек» (Мф. 4:4) в этих условиях редуцировалось.
…..Задали тон футуристы, которые, с первобытной свежестью восприятия, созерцали природу, в частности – «братьев наших меньших», и, подобно лирическому герою хлебниковского «Зверинца», заново постигали смысл древней правды: «есть хочууа! поесть бы!». Вот стихотворение Д. Бурлюка, воспринимаемое как курьез, прикол молодого балбеса; но это ведь «зов бездны», всплеск коллективного бессознательного народных масс, утративших культурную регуляцию

Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод.
Так идите же за мной…
За моей спиной.
Я бросаю гордый клич
Этот краткий спич!
Будем кушать камни травы
Сладость горечь и отравы

Будем лопать пустоту
Глубину и высоту
Птиц, зверей, чудовищ, рыб,
Ветер, глины, соль и зыбь!
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Все что встретим на пути
Может в пищу нам идти.

…..В этикете футуристов уже не было места, как выразился Маяковский, «психоложству». Тот же Маяковский, «красивый, замученный человек, которому негде было вымыть руки» (В. Шкловский), «ел» своих буржуазных знакомцев строго по расписанию дней в неделе («в среду ем Чуковского» и пр.; шутка, конечно, но…). И вот он уже демонстративно хватает вилкой на товарищеском обеде куски с тарелки Бунина. Это не просто эпатаж, это иллюстрация кардинальной перемены отношения к еде, которая стала мыслиться как базовая ценность. Буржуи, понимаешь, все еще жуют рябчиков и ананасы; церковники осуждают не только чревоугодие, но и «гортаннобесие» – простое смакование пищи… голодной богеме все это нескончаемое «чаепитие в Мытищах» стало ненавистно. Здесь футуристы более народны, чем те же народники и марксисты вместе взятые.
…..Массы чаяли революции и сытости, но Октябрьский переворот обернулся военным коммунизмом и новой волной голода. Молодое советское общество не только помнило рассказы отцов, оно имело и собственный страшный опыт. Детство мое прошло на одной из центральных улиц Житомира, где бытовало макабристическое предание о кистях детских рук, найденных «до войны» в мусорном ящике; людоеда вычислили – жил он на краю переулка, в котором таилась сестра Троцкого, бухгалтерша пединститута, я еще получал из ее рук стипендию. Странно, что в контексте Голодомора не назначили людоедом именно ее.
…..Проблема еды стояла остро, что заставляло выразителей духа «восставших масс» искать яркие дефиниции. Характерно определение Горьким американского джаза: «музыка сытых». Впрочем, джаз на самом деле создавался в нищих афроамериканских низах США, но интересно другое: доминирует у Горького инерция отечественного христианского аскетизма; ведь «сытость» уже тысячу лет трактовалась как состояние низменное. Но в психологии до-нэповского советского общества, где не просто недоедали, но и вообще нормально пообедать можно было лишь подпольно, старинные увещевания уже не воспринимались. Да и восторжествовавшее марксистское учение, объявившее материально-экономическую выгоду скрытой пружиной человеческих отношений вообще, как бы поставило тут точку.
…..Впрочем, конечно, еда должна была распределяться по справедливости. Но без «поповщины» и тут не обошлось. Идея-то снова восходила к речению ап. Павла «если кто не хочет трудиться, тот и не ешь» (2 Сол. 3:10). Русскому интеллигенту-прогрессисту, Библией брезгающему, эта мысль была все же известна по шедринской «Истории одного города»: «трудящийся да яст; нетрудящийся же да вкусит от плодов безделия своего». После революции мысль эта обрела чеканную форму афоризма, но вложенного уже, естественно, в уста Ленина: «кто не работает, тот не ест» (статья «О голоде»); плакаты с этим лозунгом в 20-е гг. висели в каждом «красном уголке». Да и Марксов «Капитал» был построен на простой идее: плохо, когда одни едят досыта, а другие – нет. Впрочем, Маркс, похоже, унаследовал этот принцип не только из протестантской этики, но и от деда-раввина. Унаследовали кое-что от раввинов и многочисленные российские евреи, кинувшиеся, как мой отец, в революцию, создавать новую жизнь, и замалчивать влияние их культурной традиции есть тот же антисемитизм – в ракурсе «их здесь не стояло». Одни многочисленные аббревиатуры, перенесенные в новый быт из древней талмудической практики, чего стоят. Так вот, еда в традиционном еврейском сознании – вещь сугубо сакральная.

Великий учитель еврейский Йосеф Кáро (ХVI в.) назвал свое знаменитое краткое изложение Вавилонского Талмуда Шулхан Арух – Накрытый Стол. Ведь пища, которую подает Господь, – святыня, нечистого есть нельзя; стол, за которым мы едим, – тот же алтарь. «Народ святой» должен есть кошерное, а не всякую всячину, как гои. Отвратительнейшим же существом считалась свинья, которую Талмуд называет «ходячей клоакой»; а синонимом свиньи здесь выступает – кто бы вы думали? – эпикуреец, эпикейрос, наслаждающийся благами мира без благодарственной молитвы. Но наслаждение едой – не только животный акт, он должен быть освящен благодарением Господу. Это было унаследовано, с понятными коррекциями, церковью и стало общим местом иудео-христианской системы.

…..Однако этот древнееврейский замес утратил исходный спиритуализм и стал имплицитной подпиткой «новой сакрализации» еды в марксизме в целом и в советской секулярной религии в частности. В осадке осталось, что «рассуждение, чего бы покушать» – дело архиважнейшее.
…..С победой социализма в отдельно взятом СССР настало время относительного благополучия (хотя проблема «лишних ртов» и «бесплатных рабочих рук» во многом решилась за счет концлагерей).  Начала слагаться жесткая система распределения пищи, однако в целом картинка, как в монтаже Дзиги Вертова, резко сменилась. Вчера еще прекрасным подарком любимой были две морковинки с зелеными хвостиками, а нынче – «в окнах продукты, вина, фрукты» (Маяковский).
…..Но все же зов желудка, эту движущую силу истории, следовало как-то облагородить. Как-то неловко было вдруг открыто провозгласить еду единственной ценностью жизни. И следовало внедрить в массы понимание серьезности проблемы питания. Оно должно было стать достойным моментом в жизни гражданина страны Советов, в которой гедонизм, в пику поповскому аскетизму, превозносился официально.
Очень помогла материалистическая наука, культивировавшая тезис: питаться следует обильно и разнообразно. И вот уже повсюду – в столовых, в продуктовых магазинах, в поликлинических стенгазетах – фигурирует афоризм акад. И. Павлова: «Настоящая и полезная еда есть еда с аппетитом, еда с наслаждением». Нужно было, чтобы таким сознанием прониклись широкие массы трудящихся. За это отвечали искусство и литература.
…..Начала усиленно насаждаться «материалистическая эстетика»; наступила золотая полоса для художников, пишущих фрукты, крынки, бутылки и даже сырое мясо (Машков, Кончаловский и др.). Натюрморты в пышных рамах украшали уже не одни рестораны, но и присутственные места, даже частные квартиры. На страницах популярного «Огонька» обильно печатались репродукции барочных натюрмортов с изобилием еды; все это выдавалось за «реализм», а скрытая религиозная символика убитых и обреченных к поеданию кабанов, фазанов, рыб и ежевичных пирогов тщательно замалчивалась. Ценилась трактуемая как «народная книга», пришедшая на смену традиционному роману, «Легенда об Уленшпигеле» де Костера с ее гомерическими описаниями пиршеств (впрочем, автор ее был аристократом и «архивным вьюношей», изможденным болезнью; похоже, он наслаждался исступлением плоти своих простолюдинов умозрительно, как и аскетический аббат Рабле).
…..…Помню, как в 1952 году (я был во 2-м классе) мать принесла домой, словно святыню, большую ярко-голубую «Книгу о вкусной и здоровой пище», которая была, как сегодня стало известно, описанием ежедневного питания кремлевских вождей; замечательная бумага, блестящая полиграфия… И была это не просто кулинарная книга, а книга-поучение, книга-наставник. Начиналась она с изречения в пышном картуше: «Характерная особенность нашей революции состоит в том, что она дала народу не только свободу и материальные блага, но и возможность зажиточной и культурной жизни (И. Сталин)».
…..Тов. Сталин в вопросах культуры был, как известно, докой. Однако все же начинал он как авангардист. Ничего не зная о поведении молодого Маяковского на товарищеских обедах, он поступал и покруче. Так, по воспоминаниям старых политкаторжан, в ссылке он порой плевал в суп тов. Свердлову, чтобы завладеть его оскверненной тарелкой и съесть ее как добавку. Но и овладев высотами мировой культуры, Сталин не забывал о телесно-физической компоненте эстетического наслаждения. В царской ложе Большого театра всегда стояла стеклянная общепитовская ваза, с верхом наполненная круто сваренными очищенными яйцами, беззвучно поглощаемыми вождем по мере развертывания спектакля. Отметим скупую мужскую сдержанность: буржуйки-то шелестели обертками конфет и вафель.
…..В общем, когда наступила полоса культуры и зажиточности, а пирушки на сталинской даче стали почти что рекомендуемым образом жизни, стесняться «сытости» перестали.
…..Возникло даже некое встречное движение. В литературе соцреализма дезавуация традиционной христианской духовности и поэтизация работы желудка вовсе не предстали вдруг, как нечто, навязанное сверху; это было органическим выражением мировосприятия раскрепощенного (хотя бы в речевом потоке) обездоленного плебса, привыкшего с энтузиазмом воспринимать все, что касалось «телесного низа» (М. Бахтин). Еда-объеденье, пищеварение, расстройства пищеварения, испражнения – все это перестало бытовать вне границ литературного этикета и рвануло в литературу из низового фольклора. Немыслимо для ХІХ ве­ка, скажем, такое: в «Петре І» А. Н. Толстого отец будущей невесты шутливо объясняет ее отсутствие следующим образом: «в нужном чулане сидит, животом скорбная». Но восхищение едой явно превалировало над интересом к фекалиям, равно как – мы в этом сейчас убедимся – и к гениталиям, что свидетельствовало о пребывании коллективного либидо в фазе оральной сексуальности.
…..Все эти подспудные течения и контроверзы с той или иной степенью полноты и осознанности реализовались в литературе нового мира. Мне, за недостатком времени и места, остается лишь привести несколько характерных примеров из двух произведений раннего соцреализма – «Старой крепости» В. Беляева и «Педагогической поэмы» А. Макаренко, прямо нацеленных на воспитание «нового человека».
­­­______
…..Нарратор у Беляева постоянно, неизбывно голоден. Он – реальный современник Д. Бурлюка, призвавшего «кушать камни травы <…> птиц, зверей, чудовищ, рыб». Мальчик то и дело, подобно собирателю каменного века, ищет дикорастущие ягоды и фрукты. И, когда вспоминаются все эти скупые дары природы, интонация повествователя становится проникновенно-лиричной:
…..«Сорвешь зрелое яблоко еще задолго до осени, потрясешь над ухом – слышно даже, как стучат внутри его черные твердые зернышки. Скороспелки, когда созреют, делаются мягкими, нежными, зубы – только тронь такую кожуру – сами вопьются в нежно-розовую рассыпчатую мякоть яблока <…> в густой траве, под сбитыми листьями, мы ищем мягкие, приторные, налитые черным соком ягоды. Мы едим их тут же, ползая на коленках под деревом, и долго после этого рты у нас синие, словно мы пили чернила» [2, с.38].
…..Описан развернуто, как целая вставная новелла, набег детей бедняков на весеннюю природу:
…..«…когда березового сока натекло в бутылку много, мы выпили его тут же, на поляне. Он булькал у нас в горле, чуть горьковатый первый сок весны! Облизываясь, мы следили друг за другом, чтобы, чего доброго, никто не отпил лишнего <…>
…..Как жаль, что сейчас нельзя было наточить соку из этих берез – весь сок давно уже ушел в листья, – а то мы напились бы его вдоволь <…>
…..Пока бутылка наполнялась соком, мы кувыркались, пугая зябликов, на мокрой еще лужайке, покрытой прошлогодней листвой, и фуражками ловили на первых весенних цветках мохнатых черно-красных шмелей <…>
…..Шмели жалобно гудели у нас в фуражках, мы осторожно убивали их сосновой щепочкой и, убив, доставали из шмелиных животов белый жидкий мед» [2, с. 61].
…..Порой юный Манджура добывает фрукты и по чужим садам, под крики: «Босота! Рвань голодная! Воры!». Замечательно, что в сознании давно повзрослевшего автора, уже почти что лауреата Сталинской премии, те набеги на чужие сады – все еще доблесть; это вам не какой-нибудь св. Августин, чуть ли не половину своей «Исповеди» посвятивший покаянию по поводу краденых в детстве из чужого сада груш.
…..Ну да, ведь домашнее питание не ахти какое:
…..«Марья Афанасьевна отставила на край плиты горячий противень с жареной, вкусно пахнущей картошкой» [2, с. 39].
…..Приходится подпитываться прямо с земли:
…..«Я побежал в огород. Там из самой крайней грядки я одну за другой выдернул розоватые редиски и возвратился в дом. Тихо ступая по кухонному полу, я достал с полки початый теткой каравай хлеба, отрезал себе ноздреватую горбушку и, посыпав хлеб солью, присел на табуретку. Скоро на кухонном столике остались только хлебные крошки да срезанные острым ножом мокрые от ночной росы мохнатые листья редиски» [2, с. 39].
Смена сезонов и вообще ритмы появления пищи здесь так же важны, как и в первобытные времена:
…..«…на огородах зацвел картофель. Это значит, что скоро тетушка на обед для нас будет готовить обсыпанную укропом и политую сметаной вареную молодую картошку. Все больше твердеют, наливаются соком маленькие плоды на широких ветвях старой, дуплистой груши. Неслышно проходит лето, и шаг его отмечается появлением на базаре первых ранних яблок, красной смородины, запоздалых, изъеденных птицами темно-малиновых вишен» [2, с. 89].
…..«Вот уже несколько дней, как на лотках городского базара появились первые черешни. Желтые, совсем прозрачные, желто-розовые, похожие на райские яблочки, и черные, блестящие, красящие губы ягоды доверху наполняют скрипучие лукошки торговок. Торговки звенят тарелками весов, переругиваются, отбивая друг у друга покупателей, и отвешивают черешни в бумажные кульки <…> Как мы завидуем тем, кто свободно, не торгуясь, покупает целый фунт и, сплевывая на тротуар скользкие косточки, не торопясь проходит мимо нас!» [2, с. 38].
…..«Гржибовский умел готовить превосходную колбасу. Заколов свинью, он запирался в мастерской, рубил из выпотрошенной свиной туши окорока, отбрасывал отдельно на студень голову и ножки, обрезал сало, а остальное мясо пускал в колбасу. Он знал, сколько надо подбросить перцу, сколько чесноку, и, приготовив фарш, набивал им прозрачные кишки сам, один. Когда колбаса была готова, он лез по лесенке на крышу. Бережно вынимая кольца колбасы из голубой эмалированной миски, Гржибовский нанизывал их на крючья и опускал в трубу. Затем Гржибовские разжигали печку. Едкий дым горящей соломы, запах коптящейся колбасы доносились и к нам во двор. В такие дни мы с Куницей подзывали Стаха к забору, чтобы выторговать у него кусок свежей колбасы <…> …..Мы ловили ее, скользкую и упругую, как мяч, на лету <…> Затем мы убегали на скамеечку к воротам и ели колбасу просто так — без хлеба. Острый запах чеснока щекотал нам ноздри. Капли сала падали на траву. Колбаса была теплая, румяная и вкусная, как окорок» [2, с. 8].
…..«Здорово хотелось есть, когда я пришел. Подергал дверь в квартиру – закрыто. Из-за плотной, обтянутой клеенкой двери донесся чуть слышный храп тетки <…> Сейчас я пожалел, что живу отдельно. Не поселись я в кухне — полез бы в шкафчик и разыскал еду. Кусок хлеба с брынзой или коржик <…> В кухне не было даже и корки хлеба <…> Тут я вспомнил, что тетка иногда прячет съестное на холоде, в заброшенном колодце вблизи нашего флигеля <…> Я обогнул флигель и подошел к заброшенному колодцу. Его окружало несколько чахлых слив да заросли крапивы <…> Я провел рукой по каменному ободу колодца и в одном месте нащупал веревку <…> «Есть рыбка!» – весело подумал я и потянул из колодца что-то тяжелое <…> К веревке была привязана эмалированная кастрюля. Сбросив крышку, я увидел твердую, застывшую, как лед, корку жира. А на дне под жиром, небось, мясо. Но как его достать? Пальцами? Нет, пальцами не стоит. Я выломал два прутика сирени и вытащил ими из супа тяжелый кусок. Попалась кость с острым краем и застывшим мозгом внутри. Славно было ужинать ночью, сидя на цементном краю колодца, в пустом, освещенном луной садике! <…> Постучав костью о камень, я выколотил из нее на ладонь холодную колбаску мозга. Когда я съел ее, весь рот покрылся липким и густым слоем жира, и мясо, которое я стал обгрызать потом, потеряло свой обычный вкус» [2, с. 20].

…..Герой физически взрослеет, вот он уже едет учиться в большой город, но мировосприятие его не меняется:
…..«Проходя вдоль буфета первого класса, я поглядел на розовые окорока, на белого молочного поросенка, который лежал, распластавшись на пуховике из гречневой каши, на жареных кур с зеленым горошком, на блестящие и пухлые коричневые пирожки с начинкой из вареного мяса и риса, на ломти багрового копченого языка, на фаршированного судака, который как бы плавал в дрожащем прозрачном желе. Мне так захотелось отведать хоть капельку этих лакомств, что я потерял всякое самообладание: съел кусочек буженины с огурцом, выпил три стакана холодного густого молока с пенкой и со свежими пирожками и затем съел еще два начиненных желтым заварным кремом пирожных и запил все это стаканом компота из сушеных фруктов. Но, уже выйдя с вокзала на свежий воздух, я почувствовал раскаяние. «Вот транжира! – ругал я себя. – С таким аппетитом и до Киева не доехать». И еще стыдно мне было очень оттого, что я позволил себе такое буржуйство в то самое время, когда наши хлопцы питались не ахти как. Щи из кислой капусты да чечевица на второе – вот обычное меню обедов в общежитии. И бобы, бобы, бобы! На ужин бобы, на завтрак, перед работой бобы и даже на сладкое по воскресеньям бобы с какой-то приторной подливкой из патоки <…> всякий из нас, конечно, предпочел бы променять проклятые бобы на порцию хороших котлет или на гуляш с перцем и горячей картошкой» [2, с.34].
…..Образы еды ярче даже, чем образ первой любви парня Гали, которая как бы вообще не имеет плоти – ну, разве яблоко откусит и оставит на нем след от зубов. Более того, эта органическая пластичность образа еды куда убедительнее и ярче, чем многочисленные гневные выпады хлопца в адрес классовых врагов. Вот Гржибовский, который готовит ту самую замечательную колбасу, но не спасибо же ему за это говорить.
…..«…рослый, подтянутый, бороду стрижет тоже коротко, лопаточкой, и каждое воскресенье ходит в церковь. На всех Гржибовский смотрит как на своих приказчиков. Взгляд у него суровый, колючий. Когда он выходит на крыльцо своего белого дома и кричит хриплым басом: «Стаху сюда!»– становится страшно и за себя и за Стаха» [2, с. 7].
Явный враг. А они еще множатся, укрепляются и готовы защищаться:
…..«Старший сын Гржибовского, Марко, или Курносый Марко, как его звала вся улица, стоял сейчас на крыльце в щеголеватом френче, затянутый в коричневые портупеи. Его начищенные сапоги ярко блестели <…> Когда красные освободили город от войск атамана Скоропадского, Марко исчез из дому <…> Он бежал от красных, а сейчас вот появился снова, нарядный и вылощенный, в мундире офицера петлюровской директории <…> Ничего доброго появление молодого Гржибовского не предвещало…» [2, с. 8].
Даже самые кроткие союзники этих негодяев, которых можно и не бояться, «если разгуляешься», все же пахнут как-то «не по-нашему»:
«Чибисов очень худой и носит дымчатые очки. Так он учитель ничего, смирный, не кричит, когда, случается, разгуляешься на его уроке, – беда вот только, что каждый день после уроков он ходит в кафедральный собор. Чибисов – регент: он командует на клиросе соборными певчими. Он весь прокоптился в церковном дыму, от него за версту, словно от попа, пахнет ладаном и палеными свечами» [2, с. 108].
…..Зато в «своих» – уж точно ни грана агрессивности, более того, они подчеркнуто слабы, даже мизерабельны и выглядят как жертвы жестоких классовых врагов. Таков хотя бы родной отец рассказчика, сторонник красных, хотя он и круто пьет – не от хорошей, понятно, жизни:
…..«Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал:
…..— Ну, уйдите, ироды. Вот, ей‑богу! Ну, поспать дайте.
…..Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду.
…..Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился» [2, с. 11].
…..Щемит сердце читателя сцена расстрела больного красноармейца Тимофея Сергушина, славного парня и борца за новую жизнь Украины, красного бойца, спрятанного было от петлюровцев отцом рассказчика.
…..«… невысокий человек в пушистом заячьем треухе, шел сзади, медленно переставляя ноги, словно боялся оступиться <> Был он очень бледен, небрит, и на остром его подбородке и впалых щеках пробивались черные жесткие волосы» [2, с. 5].
…..«Дойдя до черного бугорка, босой человек, как в забытьи, медленно, не торопясь, раздевается. Сначала он снимает верхнюю рубаху. Слабым движением руки он отбрасывает ее в сторону на густую траву и, полуприсев, снимает сорочку. Видно, ему тяжело стоять. Вот он разделся до пояса и стоит на траве под зеленым полукруглым бастионом, обнаженный, худой, с проступающими под кожей выпуклыми ребрами» [2, с. 42].
…..Был, правда, Сергушин не так уж и безобиден: все же – первый председатель Военно‑революционного трибунала. Но не в этом же¸ в конце концов, дело! Иные сложности и упростить не грех.
…..Зато сразу видно, кто враг, а кто свой. Враг – это тот, кто производит пищу и, соответственно, владеет ею, как, скажем, создатель вкусной колбасы Гржибовский или хозяин фруктового сада доктор Григоренко; это те кулацкие сволочи, что продают на базаре черешню за деньги. Свой же – это голодный бедняк, больной, униженный и преследуемый, иногда его даже убивают. Ведь он хочет «по справедливости», т. е., – в свою пользу, отнять у врага еду. Нет, одному не под силу, надо – сообща, желательно – с пацанами всего мира. Отнять – и распределить между всеми, да чтобы поровну! Но они убивают его, мученика, сообща – отец и сын Гржибовские, при участии эксперта, доктора Григоренко!..
…..Что ж… «И, как один, умрем в борьбе за это!»
_____
…..А. Макаренко живет уже в советском мире. Да, здесь пока что не все хорошо. Но, описывая злоключения в деле обеспечения колонистов питанием, автор не сомневается в основном постулате советской идеологии:

…..«Первичная потребность у человека – пища <…> Наши воспитанники всегда были голодны, и это значительно усложняло задачу их морального перевоспитания <…> Первобытная растительная непосредственность ребенка, прямодушно отзывающегося на все явления жизни. Никакой жизни они не знали. Их горизонты ограничивались списком пищевых продуктов, к которым они влеклись в сонном и угрюмом рефлексе. До жратвенного котла нужно было дорваться через толпу таких же зверенышей – вот и вся задача. Иногда она решалась более благополучно, иногда менее, маятник их личной жизни других колебаний не знал <…>  Пища наша называлась кондером. Другая пища бывала случайна <…> При помощи очень напряженной дипломатии нам иногда удавалось убедить, упросить, обмануть, подкупить своим жалким видом, запугать бунтом колонистов, и нас переводили, к примеру, на санаторную норму. В норме было молоко, пропасть жиров и белый хлеб. Этого, разумеется, мы не получали, но некоторые элементы кондера и ржаной хлеб начинали привозить в большем размере. через месяц-другой нас постигало дипломатическое поражение, и мы вновь опускались до положения обыкновенных смертных и вновь начинали осторожную и кривую линию тайной и явной дипломатии. Иногда нам удавалось производить такой сильный нажим, что мы начинали получать даже мясо, копчености и конфеты, но тем печальнее становилось наше житье, когда обнаруживалось, что никакого права на эту роскошь дефективные морально не имеют, а имеют только дефективные интеллектуально» [4, с. 14-15].

…..Естественно, колонисты подворовывают еду в соседнем селе, и язык не повернется их осудить. Ведь внутри колонии героически удерживается некий этический кодекс, но вот эти крестьяне… ведь сам Горький им не доверяет. Поэтому воровать у трудолюбивых «граков» понемногу можно:
…..«И в полном согласии с наукой колонисты в течение некоторого времени интересовались исключительно удовлетворением самой первичной потребности человека – в пище. Молоко, сметана, сало, пироги – вот краткая номенклатура, которая в то время применялась колонией имени Горького в деле «смычки» с селом <…> Голодные, грязные колонисты, рыскающие в поисках пищи, представлялись мне неблагодарными объектами для проповеди какой бы то ни было морали по таким пустяковым поводам, как кража на базаре бублика или пары подметок» [4, с. 16].
…..В этом режиме выживания именно еда становится вознаграждением, а лишение ее – наказанием. Так, колониста, прогулявшего работу, высмеивают – жестко, язвительно, на уровне, достойном «Крокодила». Ему публично хорошенько отбивают аппетит:
« – Наливай ему самого жирного!.. Самого жирного!.. Петька, сбегай к повару, принеси хорошую ложку! Скорее! Степка, отрежь ему хлеба… Да что ты режешь? Это граки едят такими скибками, ему тоненькую нужно… Да где же Петька с ложкой?.. Петька, скорее там! Ванька, позови Петьку с ложкой!..»
…..Но «детка не может кушать. Она ревет на всю столовую и вылезает из-за стола, оставляя нетронутой тарелку самого жирного борща» [4, с. 124].
…..Перед нами очень живая, яркая сценка; автору не откажешь ни в понимании людей, ни в умении лапидарно очертить характер. Вполне удается ему и углубленная характеристика персонажа (см. зарисовку «трудного» колониста Васьки Полещука, с. 27–28). Но, в общем, все это сделано бегло и очерково; главное тут – показать становление коллектива, чающего «завтрашней радости». Все «сегодняшнее» временно и несовершенно. И, хотя лепка центральных героев и развитие их личности достаточно развернуты, зарисовки лиц и очерки характеров обычно даются у Макаренко бегло и скупо, без особого углубления в личность. В целом же психологизированных, выпукло написанных портретов здесь все же нет.
…..«У Екатерины Григорьевны на серьезном красивом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с подчеркнутой опрятностью каким‑то чудом сохранившиеся платья…» [4, с. 7]. «Задоров был из интеллигентной семьи – это было видно сразу. Он правильно говорил, лицо его отличалось той молодой холеностью, какая бывает только у хорошо кормленых детей. Волохов был другого порядка человек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза – все это с особенной мясистой подвижностью, – лицо бандита. Волохов всегда держал руки в карманах галифе…» [4, с. 8], «…бледное лицо Буруна, тяжеловесного, неповоротливого, с толстой шеей, похожего на Мак‑Кинли, президента Соединенных Штатов Америки» [4, с. 19].
…..Еще слабее изобразительность в риторических пассажах о воспитании «нового человека». При этом высоких, «ораторских» слов автору то ли не хватает, то ли он их избегает. Но иногда что-нибудь взаправду волнующее очертить необходимо, и в сознании нарратора вдруг всплывают старые церковные формулы: Крещение – по поводу помывки пацанов, когда они, «оставив несложные свои одежды» на подоконнике, сигают прямо из окна в пруд, и Преображение – когда нарратор видит превращение вшивых беспризорников в сытых и здоровых тружеников, строителей новой жизни. Возможно, эмоционально влияют монастырские стены, в которых размещается колония. А других, более верных, «материалистических», слов пока нет… ну, да тот же товарищ Горький придумает когда-нибудь…
…..Переосмыслена и Евхаристия: в описании главного дня в году колонистов. Тут «божественное» становится телом и ритуально поедается, причем всякая умозрительность истаивает перед чувственным блеском натуры; ведь те, кто заслужил право хорошо поесть, могут и расслабиться. Но не так сразу; день этот в полном смысле слова сакрален и ритуализирован, с поклонением Изображению, с Хоругвями-знаменами и Культовой Процессией. И с праздничной едой, по сути – Причастием.
«Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горького. Бывали у нас и другие праздники <…> Но в горьковском дне для нас было особое очарование <…> это наш семейный праздник, и посторонним на нем делать нечего. И получалось действительно по-особому просто и уютно, по-родственному еще больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были какими-нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились за столы – и не будем скромничать – за здоровье Горького… нет, ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за стола, говорил:
…..– Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После того обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что человек…
…..На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждый пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезенная с базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом еще с осени, специально выращенная для горьковского дня». Свинья, оно конечно, хороша, славная, Клеопатрой зовут, и резать не у всякого рука поднимается, но находится бестрепетный мачо, который режет эту самую Клеопатру под прибаутку: …..«Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем резать, как говорится, хорошую»; ну вот и ладно, для чего ж еще кормили-поили? Затем «на столе появлялись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с полным вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников — кисель, и не какой-нибудь по-пански — на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался оконченным и каждый получал на выход из-за стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно: – Эх, если бы Горькие почаще рождались, хорошо было бы!» [4, с. 241–242].
…..Ироническая интонация лишь оттеняет отеческую теплоту слога. Характерно, что о не менее остро стоящей в юношеском коллективе проблеме секса говорится с явной неохотой: рано вам, мол, еще! пока кушайте, растите! будете еще когда-нибудь взрослыми! Хорошо вписывается сюда и категоричное: ножички свои на стол выложили! – кто бы возражал, конечно.
…..По А. Силаеву, в романе Макаренко «новое заключалось, прежде всего, в глубоком, профессионально вдумчивом и ответственном изучении и раскрытии «внутренней сущности человека» с позиций горьковской, последовательно «оптимистической гипотезы» [5, с. 14]. Но сущность-то жизни тут материально ощутима вполне лишь в день рождения Горького с его гомерическим обжорством.
…..Да и с самим Горьким не все было просто. В солженицынском «ГУЛАГ»е есть такая сценка. Горький приехал в Соловецкий концлагерь на территории разоренного монастыря – поглядеть, как тут с перековкой преступников. К нему пробрался мальчонка из заключенных, рассказавший о пытках и расстрелах и отчаянно просивший о заступничестве. Мальчонку назавтра расстреляли; Горький плакал – не об утраченном ли первородстве? Но не заморачивалась его юная невестка-чекистка, вся в черной коже и при нагане; она записала в дневнике: какие тут превкусные маленькие селедочки: они «прямо-таки тают во рту»… (Гулаг). Да, монахи когда-то пруды завели…
…..…Нельзя не отметить и странной закономерности: голод почему-то всегда царит там, где большинство людей угрюмо озабочено одной лишь проблемой куска хлеба, а там, где свободно доминируют выспренние устремления и, соответственно, бурно развиваются таланты, наблюдается процветание. Так, старый Китай или нынешняя Северная Корея, где все невероятно угнетены и столь же невероятно прагматичны, где едят, часто живьем, все, что движется (не хотите ли филе летучей мыши? чашку крови свежевыпотрошенной кобры? ложку мозга живой обезьяны?), прозябают в нищете. А в Западной Европе эпохи Реформации, озабоченной прежде всего проблемой спасения в Вечности, поражает преизбыточествование материальных благ. Пища громоздится горами не только на полотнах Йорданса и Снайдерса, но и в реальности: ежедневный обед Короля-Солнца, Людовика ХIV, состоял из более чем 600-та блюд (и почему это «крокодильцы» ограничились одними лишь буржуями?).
…..Была же и у нас эпоха взлетов духа, когда постились истово; мясо заменялось общедоступными грибами, икрой и осетриной… Но на смену пришла страна, в которой уже как бы не было не только «неба», но и просто секса, и люди, как уже говорилось, были насильно возвращены в фазу оральной сексуальности: ведь для ребенка-малыша, который ведь сам себя не прокормит, еда – первейшая ценность…
Книги эти сделали свое дело. Как писал И. Акимов, с 20-х годов советской культуре «был продиктован новый властный заказ самой «массы» <…> И это был заказ на упрощение» <…> «Взрослые центральные люди» (А. Платонов. «Котлован») превращали всю Россию в «страну-подросток» (чему так радовался В. Маяковский). Девизом внушенной беспечности стали слова известной песни 30-х гг. «Мы будем петь и смеяться как дети <…> «настоящая советская литература стала своего рода «детской литературой для взрослых».

…Герои Беляева и Макаренко – обездоленные дети, выживающие в ломке мира. До коммунизма им пока далеко, это – «завтрашняя радость». Конкретно-историческая задача этих ребят – победить голод, чтобы выжить. Так чувствуют, по крайней мере, их авторы. Достаточно разреженные художественно образы людей, события и лозунги в этих романах, на которых нас приучали сосредотачиваться, фактически заземляются и роятся вокруг вкусной еды как вокруг магнита. Точка. Как у йогов: ты есть то, что ты ешь. Но, увы, ведь это вовсе не «новый человек», это дикарь с «детским» сознанием, помышляющий о едином токмо пропитании своей утробы. О таких давно, увы, сказано: «их бог – чрево, и слава их – в сраме, они мыслят о земном» (Фил. 3:19).

…..Естественная реакция на все это – волна бесконечной жалости, потому что отвращения попавший в беду, голодающий, ребенок вызвать не может. Но вот его зависть и ненависть к «сытым», его готовность вырвать кусок из чужого – бойскаутского, кулацкого, поповского, панского и прочая – горла, да и пристальная слежка за своим же товарищем: Не отпил бы лишнего соку! – вызывают чувство тоски.
…..…Исчезли ли в сегодняшнем мире ненависть к «сытым» и желание перераспределить вкусные монастырские селедочки? Вовсе нет. Сегодня проблема еды, увы, возникает в мировом масштабе с новой силой. Прогнозы Римского клуба о грядущей нехватке продовольствия и социальных катаклизмах сбываются на глазах. Предстоятель УГКЦ Святослав, ссылаясь на своих клириков в диаспоре, с тревогой сообщает, что на первый план в нынешнем западном обществе выступает вопрос об угрозе голода. Оборванный молодой африканец, когда-то клянчащий у меня подаяние на центральной улице Вены («M-r, I am hungry!»), сегодня превращается в сигнификацию вселенского SOS, особенно в условиях ужасающего темпа людского размножения: за полстолетия человечество выросло с 1,5 млрд до почти 8-ми. Гроздья гнева зреют и зреют. И, может, мой попрошайка бормотал вовсе не «I am hungry!», а «I am angry!». Вон, родственные ему по самым разным параметрам энтузиасты нынче разносят в пух и прах Америку.
…..Есть люди, которые, по незамутненности душевной, считают, что надо бы предоставить «восставшим массам», кипящим, по Ортеге-и-Гассету, враждой к старой культуре, еще более широкие возможности для грядущего обновления жизни и окончательно отбросить «замшелую мораль».
…..Но, может быть, очередному поколению громокипящих юных футуристов наш горький опыт оказался бы полезным? Что ж, остается предложить данный текст для распространения в английском переводе везде, где воспринимают как героя голодного преступника Джорджа Флойда…

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ

  1. Акимов В. М. Сто лет русской литературы. От Серебряного века до наших дней. СПб : Лики России, 1995. 385 с.
  2. Беляев В. Старая крепость. Кн. первая и вторая. Минск: Издательство «Юнацтва»; 1986.  541 (2) с.
  3. Герои-гурманы и герои-обжоры «Год Литературы. Электронный ресурс. Режим доступа: godliteratury.ru › projects › re…
  4. Макаренко А. С. Педагогическая поэма. М.: ИТРК, 2003. 736 с.
  5. Силаев А. С. «Педагогическая поэма» А. С. Макаренко в литературном процессе 1930-х годов // Наукові записки Харківського національного педагогічного університету ім. Г. С. Сковороди. Сер. : Літературознавство. 2009. Вип. 1(2). С. 12–17.