Элина Свенцицкая Новые коридоры

Интересно, сколько километров коридоров может пройти человек за свою жизнь? Как только человек куда-то движется – он движется по коридору, а когда коридор заканчивается – сразу начинает искать себе другой коридор. Жизнь заканчивается – коридоры не заканчиваются. Люди, если вдуматься, – просто коридорные насекомые. Впрочем, про это лучше не думать.
К чему это я? А – не знаю, просто так. Эта старая женщина – ее звали Ольга Скотникова – жила в коридоре. Коридор был хороший, длинный, больничный. И пахло там вкусно – лекарствами и подгорелой кашкой. Впрочем, кашка была невкусная.
Оля жила там не всегда, и не всегда она была старой. Просто она переехала – и с этого момента все испортилось. Оля Скотникова всегда боялась потеряться и заблудиться, всегда боялась маши и чужих людей, а тут, в этом маленьком городе, полном серых заборов и черных заводских труб, все были чужие, кроме сына. Впрочем, он тоже был чужой.
– Мучила меня все детство, – говорил он. – Все детство напролет.
В прошлом у нее остались дом и жизнь. Дом был, в общем-то обыкновенный, но свой. И жизнь точно такая же. Но жить стало страшно, все время что-то взрывалось и горело, и сын сказал, что делать нечего и надо уезжать. Оля Скотникова спорила с ним – она привыкла терпеть и не понимала, как можно жить вне дома – где другое дерево за окном, другие нищие стоят в других местах, другие бродячие собаки лают по-другому – и все другое. Но вдруг ее город стал резко меняться – она не узнавала свою прежнюю жизнь. Ее лучшая соседка только и говорила, что о хунте, штурмующей город, о президенте чужой страны, который все сделает, и лицо ее было веселым и безумным. Оля Скотникова не знала, чему ей верить, и плакала. Ей все стало непонятно.
Однажды утром она решила поехать к своей подруге, вышла на трамвайную остановку – но не было трамвая. Оля стояла полчаса, пошел дождь, где-то вдали загромыхало – то ли гроза, то ли опять что-то куда-то прилетело – а трамвая все не было. И вокруг – ни машин, ни шагов… Стало как-то грустно, скучно, странно… Какая-то женщина, появившись из-за угла, бросила через плечо:
– А вы зря стоите. Тут уже месяц как нет остановки. И ничего не ходит.
Каждый день что-то не ходило, или ходило, но совсем не так, как раньше, каждый день что-то не работало, переносилось на другой конец города, исчезало совсем, а потом всплывало под другим названием. И это было даже страшнее, чем вооруженные люди на улицах.
Тогда она сказала сыну:
– Что же это происходит? Ты что-нибудь понимаешь?
Он пожал плечами. Он вообще говорил мало – в основном пожимал плечами или смотрел вдаль.
– Объясни мне, пожалуйста, о чем они думают?
– Кто – они?
– Власть…
– Власть – думает?.. Ну, ты сказала…
Он улыбнулся, а она стала собирать вещи. И тогда ее жизнь превратилась в коридор, где надо было все время стоять в очереди. Вначале чтобы встать на учет, потом за пенсией, потом за пособием, потом еще куда-то, она не поняла, но кто-то сказал, что ей туда надо, и она долго стояла, а когда очередь наконец подошла, ей сказали:
– А зачем вы сюда пришли?
Потом умерла старая подруга – единственная подруга юности, умерла в том же городе, откуда уехала Оля Скотникова. Это был единственный человек, который ей звонил, которому можно было рассказать про себя, про сына и про дочку, которая пять лет назад уехала в Италию и только посылала деньги. Только ей можно было рассказать, что она еще не умерла и почему именно, только ей было интересно, по каким косвенным признакам Оля догадалась, что у дочки не все благополучно с мужем и денег стало меньше, чем в прошлом году, только с ней можно было порассуждать о том, какая наивная эта молодежь, которая никогда ничего не рассказывает и считает, что она сама не узнает все, что ей нужно, потому что у нее – жизненный опыт и интуиция. Грустнее всего было то, что на последний звонок – наверное, уже из больницы – Оля не ответила, просто сидела в прострации и смотрела внутрь себя, но, как всегда, ничего там не находила. А потом позвонила какая-то чужая женщина и сказала, что у нас беда и Маши больше нет.
Остался номер телефона в блокноте, несколько затертых фотографий. Еще Оля вспомнила, что когда-то она спросила у своей подруги, как раз перед всем этим кошмаром, помнит ли она себя маленькой девочкой. И та ответила, что, может, и помнит, но только с тех пор она уже прожила несколько разных жизней и, в сущности, не имеет никакого отношения к этой маленькой девочке. Это чужая девочка. Они тогда сидели на кухне. За стеной кто-то что-то сверлил, а потом зачем-то стучал по трубе.
Оля вспомнила все это и взяла наугад несколько детских фотографий. Вот дом на улице Садовой, кусочек цветника, бабушка, выбежавшая из кухни с поварешкой, красивая мама в желтом сарафанчике, а на руках у нее маленькая девочка.
– Мучила меня все детство, – подумала Оля. – Все детство напролет.
Кто эта девочка? Какое отношение она имеет к старой женщине по имени Оля Скотникова, которой в скором времени предстояло переселиться в больничный коридор и начать новую жизнь среди капельниц, запаха хлорки и стонов – жизнь умирания? Где сейчас эта маленькая девочка?
И здесь, в коридоре, Оля часто смотрела на эту фотографию, думала, разговаривала с людьми, и ей было как-то легко и спокойно. Ей казалось, что здесь она на своем месте. Наконец-то – на своем месте…
Но вдруг, когда Оля под вечер тихо дремала у себя в кровати, а вокруг шмыгали медсестры, и потому ей снились мыши в черно-белую крапинку, перед ней воздвиглась дочь.
– Ну как ты тут? – спросила она, ткнувшись ей в щеку холодным носом.
– Нормально. Живу себе, поживаю.
– Я тебя забираю. Ты мне нужна.
– Зачем?
Оказалось, что они едут в Италию, потому что в гостинице, которую купил новый зять, нужны рабочие руки. И остаться было нельзя, потому что – нельзя было остаться. На самом деле Оле Скотниковой было все равно – потому что уже давно все люди были чужие, говорили о непонятном на непонятном языке – слова были вроде знакомые, но смысл их был уже темен… Когда-то ей рассказывали, что бывает с человеком, который оставляет свою родину, уезжает в чужую страну, где он никому не нужен, ничего не понимает, а потом ложится в чужую землю и спит вечным сном, а рядом – никого и ничего, холмик среди чистого поля. Вот только это ей и казалось большим несчастьем, большим несчастьем, которое с ней должно было случиться – и случилось – так что теперь можно было быть несчастной с основанием.
И все так и случилось. И вот уже прошло полгода. Старая женщина Ольга Скотникова шла по длинной улице на окраине Рима. Она шла по чужой улице, заставленной высокими домами, как будто коробками, шла одна посередине тротуара, чистого, как будто умытого, и была так полно, окончательно и бесповоротно несчастна, как даже и не мечтала полгода тому назад. Впереди бежала маленькая грязная болонка, она залаяла и свернула в переулок. Улица была наполнена визгом тормозов, шарканьем шагов, чужими бодрыми голосами, выпевавшими чужие, теперь уже совершенно непонятные слова.
Оля подняла голову и посмотрела на небо. Вспомнилось детство, сутолока, запах пригорелой каши, и вечно куда-то тащит за руку злая и красивая мама в желтом сарафане. А потом вспомнила, как сама стала мамой – и снова сутолока, крик, запах пригорелой каши, и надо кого-то куда-то тащить. И вдруг все встало на свое место.
– Просто все мы – мученики детства, – пробормотала она. – Мученики детства – вот кто мы такие.
Все было хорошо. Все наконец-то стало хорошо. Коридор ее жизни сузился до точки, а точка растаяла в тихом звездном небе, расстилавшемся над огромным городом Римом. И в этой маленькой точке Оля Скотникова, как в луче прожектора, увидела родной город, и те тихие вечерние улицы, чистые и пустынные, полные пошатывающихся людей, злых и оборванных, и среди этих людей – седовласый профессор, который шел с портфелем, в легком отглаженном пиджаке, белой рубашке и тихо бормотал:
– Я музейный человек… я просто музейный человек…
И развевалась по ветру его борода – и ныне, и присно, и вовеки веков.

ПТИЧКА

Я не помню, когда это началось. Может быть, позавчера, может быть, двадцать седьмого ноября 1997 года, может быть, никогда. И тем более непонятно, когда это закончится и закончится ли когда-нибудь, разве что – когда я умру, но не факт, потому что когда я умру – жизнь ведь не закончится, а значит – не закончится и это.
О чем это я? Вообще-то – не знаю. Бывает так, что думаешь – а не знаешь, о чем. Или думаешь о нескольких вещах сразу, и все – странные. И думаешь – это я одна такая или другие тоже об этом думают?
В общем – я думаю о времени. Вообще-то я вполне обыкновенная, хотя по мне не скажешь. Иногда смотрю на себя и думаю – а кто это такая? Я вполне обыкновенная женщина, только вот – не люблю покупать себе одежду. Потому что ты ее купишь – и она висит. Висит и смотрит на тебя, как будто укоряет: деньги потрачены, время потрачено – а зачем? Вот это главное – время идет, уходит, медленно двигается по длинной улице под дождем, и оборачивается на прощание, и исчезает во тьме.
А еще я очень не люблю готовить. Не люблю, не умею – и не готовлю. Питаюсь тем, что найду в магазине, а в магазине можно много чего найти. Там есть хлеб, там есть вода и всякие салаты. И вот – зачем же тратить время, что-то готовить, если все равно все это съедят, и значит – зря, ни к чему, глупо. Время идет, оно не может не идти, и что бы я ни делала, я себе это представляю. Нет у него ни ног, ни лап, ни даже ложноножек, ничего у него нет, и что оно такое – непонятно, понятно только, что идет.
Вот так и началась у меня невралгия – боль, которая появляется ниоткуда и в любой момент. Время уходит, невралгия приходит, и надо идти в больницу.
Длинный коридор, пахнущий мокрой тряпкой и хлоркой. Шмыгают медсестры с бумажками. Очередь шевелится. За окном – что-то бледное, холодное, мокрое. Но двери надпись «Невролог», а за дверью металлический голос.
– Вам не нужны эти таблетки, потому что они разжижают. Разжижают – неужели вы не понимаете? А вам нужно совсем другое. И при вашем лишнем весе – лучше бы вам сесть на диету! Попейте кефира, что ли…
Там двигается стул, опять быстрые шаги и металлический голос:
– Я знаю, что у вас болит, вы мне про это не рассказывайте. А как вы хотели – это же невралгия! Где вы видели невралгию без боли? И я рекомендую вам потерпеть. Терпение, знаете ли, хорошо помогает.
И опять двигается стул, и опять шаги, а потом – звяканье телефонной трубки и тот же голос:
– Скорая помощь? Скорая помощь, увезите ее от меня! Увезите ее немедленно, иначе вы можете ее потерять! Увезите ее, это единственный способ ее спасти, все остальные уже неэффективны!
И дверь распахивается настежь, а потом хлопает, закрываясь, и бегут по коридору люди в белых халатах, а потом тащат что-то закрытое белой простыней. И вот уже моя очередь.
– А у вас, девушка, никакой невралгии нет!
За столом сидит седой прокуренный врач с бесконечно усталым лицом.
– Как нет?
– Нет – и все?
– Но, может, вы посмотрите?
– Да я отсюда все прекрасно вижу! Короче – вы здоровы…
– Вы уверены?
– Абсолютно! Здоровы, молоды, красивы, талантливы… И вообще, вы – птичка, птичка, птичка!
И я вспорхнула, вылетела в окно и полетела. Как же хорошо, как все просто на самом деле! Этот врач, этот добрый гений, как же он меня вылечил – окончательно и бесповоротно! Ветер, ветер, ветер вокруг меня, и голубое небо, и веселые звезды, и время свистит в ушах, скручивается в спираль и исчезает в темноте.
ДЫРКА В СЕРДЦЕ

– Чем вы занимаетесь? – прозвучал знакомый голос.
У нее был непонятный, как у врача, почерк, и она прекрасно делала оригами. Мы познакомились с ней в холодный осенний день – в день, который, если верить Нострадамусу, должен был стать концом света. Увидев ее, я подумала,что она похожа на ярко раскрашенный бульдозер.
– Так чем же вы занимаетесь? – еще раз спросила Леся по кличке Ежик Хохлатый.
– Да как обычно… Статью пишу про визуальную парадигму, стихотворение обдумываю…
– Фигней вы страдаете, однако.
– А еще у меня в душе дырка, – сказала я и проснулась.
Не зря мне приснилась Леся по кличке Ежик Хохлатый. Она всегда приходила ко мне с этим вопросом – чем вы занимаетесь? И никогда не дослушивала ответ, ей это, в принципе, было пофигу.
– Я могу написать роман о своей жизни, – говорила она, – и читать будут с удовольствием. В первой части я бы написала, как я родилась и вышла замуж, во второй – про мужа, как он дал мне по голове, и это был толчок к третьей части, когда \я наконец оценила себя по заслугам…
Все это она рассказала, когда мы встретились снова, в тот день, когда конец света объявили согласно вычислениям астрологов племени майя.
А у меня действительно в душе дырка. Вчера вечером, когда я смотрела по телевизору, как какой-то мужик, сняв ботинки, шевелит пальцами, я подумала, что сейчас лучше сидеть в тюрьме – как-то спокойнее… А так – постоянная гонка, и невозможно ни за что зацепиться, и чемодан все время лежит где-то поблизости, распахнув свою пасть ,как преданный пес. Вот так и живут люди, у которых в душе дырка. Только Леся по кличке Ежик Хохлатый – она меня не бросает.
– А вы знаете, что устроил мой младший братишка?
– Пока нет.
– Неужели? Я думала, все уже знают. Представляете, он поспорил со мной на 100 долларов, что выучит наизусть «Слово о полку Игореве». Иначе нельзя было – пара по литературе ему светила.
– Неужели выучил?
– Выучил, свинья такая! Я ему сто долларов отдала – так он, знаете, что сделал?
– Не взял?
– Да ну… Открыл рот, положил туда бумажку, пожевал – и проглотил! Говорит: человек – это то, что он ест!
Огни в темноте – как тлеющие окурки. Леся все время улыбается. Сейчас многие улыбаются – только как – то странно. Если вглядеться – это просто судорога жевательных мышц. Как будто бы на улице среди бела дня обчистили наперсточники – таки сейчас улыбки.
В тот день конец света объявили уже точно – согласно данным нумерологии. Мы с Лесей пьем чай – хотя в основном не пьем, она говорит, я слушаю. Чай стынет в чашечках с красными горохами, посередине стола – бледно-сиреневый тортик. Мы его так и не разрезали, вроде бы он и красивый, а есть страшновато.
– А я вам не рассказывала за свою семью?
– Не помню… а зачем?
– Ну, знать же надо… Всех родственников надо знать, желательно до десятого колена.
– Это кто же сказал такое?
– Телевизор. Делать нечего – телевизор смотрю, ума набираюсь. А семья у меня была вся бедная!
– Ну что ж, бывает.
– Прабабушка моя бедная, пережившая две войны и трех мужей. И бабка моя бедная, на химзаводе работала, дослужилась до любовницы завотдела кадров, по голове меня била. И тетка моя бедная, она в Америку поехала с рюкзачком и сотней долларов. И мамка моя самая бедная, она меня родила и замуж не вышла, вот и не любила меня…
Сиреневый тортик никто ест… Такая уж судьба у этого тортика: остался на столе – жалко, съели – еще жалчей. А дырка в сердце – длинная-длинная, стоит вздохнуть – и Лесе по кличке Ежик Хохлатый.
– Так не бывает! – отвечает она.
– Но я же – бываю! И у меня – сердце! И в сердце – дырка!
– Это у вас, девушка, навороты на ровном месте.
С тех пор прошло почти два года. Эта бесплодная земля – как будто книга, из которой вырваны страницы. И из этой бесплодной земли поднимается флора и фауна моего покинутого дома. Ведь если из дома уходят люди – в нем поселяется совсем другая жизнь. Оживают обветшавшие обои – на них растет серо-зеленая плесень, забирается выше и выше. Занавески тихонько шевелятся – по ним медленно ходят темные тени, воздушные струи ползают вверх и вниз. И из этого воздуха, замурованного в четырех стенах, постепенно вырастают тонкие побеги неизвестных деревьев, а по полу ползет бледная причудливая трава, и вот уже комнату наполняет кружевная чаща, полная шепотов и бликов. И если в комнате люди долго не появляются – комнаты самозамуровываются, зарастают кирпичами.
А Леся по кличке Ежик Хохлатый говорит:
– Дырка – это вполне нормально для нас, женщин! Только очень хочется романтики. Короче, с одной стороны – свечи, с другой – сорок алых роз, и я – посередине! И кто не спрятался – я не виновата!
А про конец света все как-то забыли – почему, спрашивается?

НАШИ ДОСКИ

В этом городе столько мемориальных досок, что даже неудобно. На окраине растут многоэтажки, как обрубки деревьев, развалюшки-халабуды, а в центре – все дома облеплены мемориальными досками. Получается, что в одном и том же доме жили узбекский писатель Турсун-Заде, Чехов и Казимир Малевич, а еще проездом останавливался Куприн. Где он только не останавливался! А в соседнем доме – Маргарет Тетчер, император Павел І, полководец Суворов – и опять Куприн проездом. И на каждом таком доме – доски с портретами в профиль, и каждый профиль как будто спрашивает идущих мимо: а что ты сделал для истории? Что ты сделал для того, чтобы на твоем доме тебя повесили в профиль?
Мой левый профиль очень красив. Правый, впрочем, тоже ничего. А вот анфас не очень, потому что я – очень умная. Вот и хочется мне мемориальную доску, ну хоть самую маленькую. Только вот – на каком основании? Я же не премьер-министр, не император, даже не фараон. По сути дела, я ведь даже не писатель. Просто писатели – они ведь все время пишут. Всякое занятие, к которому привыкаешь, затягивает, от него трудно оторваться. И вот они пишут – это один из моих кошмарных снов: миллионы писателей сидят в длинных-длинных комнатах какой-то душной многоэтажки – и пишут. По стенам ползают тараканы – а они пишут, за стеной – душераздирающие хрипы ремонта – а они пишут, за окном – визг раздавленной трактором собачонки – а они все равно пишут.
Я так не могу, и потому – я не умею писать. Но, как сказал один критик,, совсем неважно, что ты умеешь, важно, что ты нравишься. Вот я нравлюсь потому, что не умею писать.
Зато я умею слушать. Вот я хожу по этому замечательному городу, где в каждом доме художники, писатели, политики, наползают, теснят друг друга, галдят по-птичьи, отвоевывая куски этих сырых и темных комнат. Но есть другие люди – идущие люди. Они идут мимо этих мемориальных досок, не особо приглядываясь к этим гордым профилям, они идут и говорят – и то, что они говорят, вполне можно высечь на мемориальной доске с профилем вместо подписи.
– У меня полная квартира вурдалаков. Один из них лежит на кровати – и плачет.
– А не поехать ли нам в Намибию – взглянуть на маргаритки? Там сейчас такая замечательная погода…
– Очень хочу футболку с портретом Шопенгауэра…
– Я вам сейчас расскажу про /Шопенгауэра крамольную историю.
Люди, идущие мимо, – они всегда говорят все самое главное.
Ну, а мемориальные доски… Одной моей знакомой поэтессе, Алене Бескаравайной, мемориальную доску подарили на пятидесятилетие. Пили водку и много смеялись и Алена уже выпила столько, что придумала эпиграмму про собственную грудь, которую тут же всем и продемонстрировала, спокойно лежащую на толстом животе, никак не ожидавшую такого поворота событий. А потом все разошлись, и Алена осталась одна, а наутро раскалывалась голова, и надо было разобрать бумаги, не разобранные накануне, а потом подписывать счета, а голова болела все больше и больше, и Алена подумала, что поплакать в туалете никогда не поздно, и пошла в туалет, а потом опять вернулась к бумагам. Так она и жида в пыльном городе, в хрущобке, с сахарным диабетом и мышами, уже не зная, куда податься, что делать со своим огромным водянистым телом, кому пожаловаться на голубей, обгадивших ее огромную мемориальную доску.
А другой мой знакомый, Леша Шапчук, сделал себе мемориальную доску сам и повесил на доме, в котором он жил. Этот Леша писал стихи, и считал себя великим поэтому, и собственно, мемориальная доска именно об этом и возвещала всех желающих. Поскольку Леша считал себя великим, он очень хотел пробиться. А пробиваться в те времена люди ездили в Москву. И, повесив на свой дом мемориальную доску, гласившую, что в этом доме жил и писал великий поэт Алексей Шапчук, он уехал в Москву. И там он сгинул. Больше никто о нем ничего не слышал.
А доска осталась висеть.
Вот так и висят эти доски, украшают нашу жизнь, создают ощущение, что в каждом доме есть кто-то, кого мы знаем, хотя бы по имени, и значит – мы здесь не чужие. Вот так висят они – и не все ли равно, кто и зачем их сюда повесил. Главное – что каждый может повеситься вот так вот над всеми, глядя свысока на людей, идущих мимо, на дороги, уходящие в небо, и на зеленую теплую листву, где, изнемогая от волнения, машут белыми крыльями только что родившиеся бабочки.

БЕДНЫЕ МЕЛЬНИЦЫ

Как-то вдруг спелось:
– Мы рождены, чтоб сказку сделать болью…
Спелось и забылось. А дальше была длинная улица, визг тормозов, ощетинившиеся от ветра деревья и опять боль, высверливающая коленный сустав.
«Кажется, дождь собирается», – подумал Федор Полуэктович. Но дождя не было – и правильно, потому что зонт он опять забыл. Он теперь часто что-нибудь забывал, и потому что возраст, и потому что нет нигде покоя старому человеку. Не то чтобы ему было очень много лет, но в последнее время он чувствовал себя старым и больным. Раньше он был строен и высок и, как все говорили, похож на Дон-Кихота. Но ему уже давно надоело сражаться с ветряными мельницами, потому что эти ветряные мельницы теперь казались ему уже не злыми великанами, а странными печальными существами, беспомощно взмахивающими деревянными крыльями в тщетных усилиях взлететь. А люди – им бы только ломать…
Опять позвонила дочка. Неделю назад она родила внука там, в непонятном поселке городского типа, где был всего лишь один роддом и в нем – сумасшедшие врачи. Зачем, зачем, она ему звонит?
– Папа, Феденьку смотрел лечащий врач. Говорит – отек мозга и еще какой-то отек, я не разобрала…И еще говорит – он у вас какой-то смуглый…
– Но ты же тоже смуглая… Не волнуйся ты так – все образуется…
И вот уже наплывал мир подземного перехода: запах еды, пота, попкорна, странные фигуры, движущиеся в полутьме и фальшивая музыка. Немного затошнило, кружилась голова, но сейчас это уже было в порядке вещей. Такой длинной стала дорога с работы домой… Если бы еще не эти звонки… Раньше дочка могла месяцами не вспоминать о нем, и ему это казалось нормальным – за эти годы они просто отвыкли друг от друга. Но почему, почему сейчас?
Всю ночь напролет ему снились обидные сны. Снились очереди, очереди, очереди, стены, освещенные бледными лампочками, и комнаты, в которые ему почему-то нельзя. Потом приснилось лицо отца, расплывшееся в идиотической и нежной улыбке, и кто-то продышал в самое ухо: «Такой же будешь…». Еще сейчас, когда он вспоминал эти сны, что-то царапало в солнечном сплетении, а в носу становилось мокро. И опять звонила дочка.
– Папа, нам УЗИ сделали, отек мозга подтвердился. И еще подозревают паралич центральной нервной системы и болезнь Дауна. Я уже не знаю, на каком я свете…
– Но ты сама же видишь ребенка? Он что – парализованный?
Рыдания… Господи, ну сколько же можно! Ведь все было же так хорошо, уже много лет все было хорошо… Она же уехала, давно уехала, и жена умерла, и он уже понял, что без них ему неплохо, очень даже неплохо. Была комната на девятнадцатом этаже, и в широкие окна хорошо было глядеть на темнеющее небо, на крыши окрестных домов, слышать звуки города, как будто с того света. Была работа – не очень любимая, но удобная, ненапряжная, на полставки в университете, и чужие слова, легко складывающиеся в голове, и затихающий шум аудитории, и непонятное вдохновение в глухой свободе монолога… Так можно было жить – зачем же звонить и все рушить?
Он понял, что просто ходит взад-вперед по подземному переходу. Надо было позвонить дочери, узнать, что же все-таки он может сделать, привести в этот Богом забытый поселок каких-нибудь врачей откуда-нибудь, пусть поставят наконец нормальный диагноз…Но как-то не поднималась рука, слабость и отвращение к слабости сковывали, связывали, сдавливали. На ступеньках растянулся огромный бомж – с черной бородой, грязный, страшный – он спал, уткнувшись головой в плюшевого розового медвежонка. И опять зазвонил телефон.
– А теперь пришел инфекционист и говорит, что у ребенка подозрение на ВИЧ.
– Но откуда?
– А я не знаю… Я уже ничего не знаю…
– Но подожди, что же это за диагноз такой – подозрение? Перестань реветь, скажи лучше, что нужно…
– Они его унесли.. унесли и мне не дают…
Федор Полуэктович вышел из подземного перехода. Капал дождь. Опять он подумал о ветряных мельницах ,странных печальных существах, мокнущих под дождем, на которых наезжают жестокие Дон-Кихоты – просто так, ни за что, ни про что… Он шел по тихой, извилистой, милой, уродливой улочке. Ему было очень больно оттого, что совсем не больно из-за всей этой ерунды.

ТАРАКАНЫ НОЧЬЮ

Сегодня на рынке меня приняли за маму моего молодого человека, а в утешение подарили морковку, и молодой человек как-то стушевался и слинял. Я так расстроилась, что никак не могла заснуть. Задремала – но в два часа ночи проснулась. Последняя мысль, которую я выхватила из сна, была о том, что хаос – это все-таки очень неприятно… но без него – скучно. При чем здесь хаос? Не знаю…
Я взяла мобильник, и тут из мессенджера выплыло: «На прошлой неделе у меня умер дядя, брат отчима. Заснул и не проснулся. Интересно, какой ему сон снился в тот момент, когда остановилось сердце. Меня вот это интересует. Но он же не расскажет». Писала одна писательница из Америки. Можно сказать, подруга по переписке. Ее зовут Ариадна, она деловая, очень уравновешенная дама, пишущая в духе жесткого реализма. И вот о чем она думает в два часа ночи… Непонятно… И я написала ей в ответ: «Нам всем свойственно заглядывать за грань». И процитировала «Гамлета»: «Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят?».
Тут я поняла, что спать мне уже не хочется и стала искать кошку. Моя кошка, как всегда, мирно спала, но не как обычно спят кошки, а в позе бега, вытянув лапы. Она подняла голову и посмотрела на меня презрительно.
– Кошка ты, кошка, – сказала я. – Скажи мне что-нибудь хорошее.
Кошка ничего не сказала, только мяукнула и пошла к миске.
– Вот ты какая… Зачем только я тебя кормлю? Слова доброго от тебя не дождешься!
Кошка посмотрела на меня осуждающе и залезла под диван.
И тут из мобильника опять вылезло: « А больной голове все вообразимо». Ладно, у нее – больная голова, но у меня-то голова не больная, я сижу на кухне, пью чай и собираюсь лечь спать, и вообще – все хорошо. Но тут я задумалась: что это значит – все хорошо? Что я просыпаюсь в два часа ночи с мыслями о хаосе? Что я веду бесконечные разговоры с писательницей, которую никогда в жизни не видела? Что даже моя кошка прячется от меня под диваном?
И тут я задремала. Разбудил меня звонок в дверь. Пришла моя соседка Люда – женщина круглая, простая, но обуреваемая постоянно непростыми эмоциями.
– Я пришла сказать тебе, что ты – редиска и я тебя убью.
– Это еще почему?
– Потому что дверь подъездную открытой оставила и моего Васечку на улицу выпустила. А Васечка – он же нежный, доверчивый, его же всякий обидеть может…
– Но я не видела твоего Васечку, и вообще – пусть гуляет!
– Какая ты все-таки безответственная! Как же можно быть такой равнодушной! Мне от тебя нужно три яйца!
– Зачем?
– Тебе что, яиц для меня жалко?
Я пошла к холодильнику, а по дороге заглянула в мобильник. Новое сообщение от Ариадны гласило: «Я боюсь, что на том свете мне придется столкнуться с людьми, от которых потом не убежишь. Я боюсь, что попаду в ад, и там не будут мне рады».
«Однако у Вас и мысли с утра пораньше, – написала я в ответ. – Хотя, если вдуматься, вся философия – о том, что такое жизнь и что с нами будет после смерти».
В холодильнике оказалось именно три яйца, и я радостно отнесла их Люде.
– Наконец-то! – сказала она строго. – Несешь-несешь, вроде ты их сама снесла.
– Да не за что…
– Ну да… Короче, я рецепт нашла – шикарный! Сливки, молоко, еще всякая фигня, но бесподобно. Делать начала – а про яйца забыла…
Тут я глянула в мобильник. Там было: «Вот так я задумалась однажды по дороге домой из школы, и чуть не попала под машину. Могла бы там на месте узнать, что там за горизонтом». Я написала: «Как-то не хочется, чтобы наши земные тараканы побежали за нами на тот свет».
– Ну, рада была помочь… – сказала я Люде. – Тебе уже, наверное, домой надо, а мне – на работу.
Люда ушла, а мне пришел ответ от Ариадны: «Не волнуйтесь за тараканов, у них точно больше здравого смысла, чем у нас с Вами, вместе взятых». В общем-то она была права, Ариадна. И я написала ей: «Но как же мне не волноваться? Ведь это мои тараканы! Они зародились в моей больной голове! Может, для этого католики придумали Чистилище?». Ответ пришел моментально: «Как Вы догадались? Чистилище – промежуточный пункт, чтобы душа, очищенная от тараканов, могла лететь в рай!». Картинка рисовалась интересная, и я спросила: «А кто ее будет очищать от тараканов? И чем? Дустом?».
Видимо, Ариадна задумалась или ее сбило с толку, что я все так буквально понимаю. Я покормила кошку, еще раз высказала ей свои претензии по поводу ее поведения, позавтракала и пошла на работу. Я шла по пыльной жаркой улице, мимо рынка, гдеменяобозвалимамоймоего молодого человека – вчера, а на самомделедавным-давно ! – мимо голых розовых людей в витринах магазинов, мимо столпившихся на остановке желтых маршруток. Вот сидят на скамейке две женщины – одна очень толстая в джинсах, другая – чуть худее, но в лосинах. А рядом стоит молодой человек, смотрит вокруг растерянно, что-то говорит.Вначале показалось, что он просто раздает какие-то объявления или приглашения куда-то. Когда я поравнялась с ним, он глядя мне прямо в глаза, сказал:
– Счастливая? Да, счастливая… Ну и молодец! Ненавижу… И вроде бы не сумасшедший. Вполне приличный, брюки глаженные… Зачем он это говорил? Чего хотел?
На работе было, как всегда, весело, но скучно. Но сообщение Ариадны еще больше меня развеселило: «Тараканов будут отрывать от души с рожками и ножками, с кровью и криком, – написала она. – Чистилище – Ад для тараканов».
Я задумалась… и стала делать то, чего никогда не делала – представлять, куда же я попаду после смерти со всеми моими тараканами и что с нами, бедными, будет. Нельзя же с ними так жестоко! И я написала Ариадне: «Нет, они превращаются в божьих коровок и улетают на небко!». Но Ариадна была неумолима: «Только в английской частушке немного по-другому: «Божья коровка, лети домой! Твоя крыша полыхает, дети погибают!».
Ну вот, уже и до крыши добрались… Этот молодой человек, который там, на улице, что он говорил? «Молодцы… счастливые… ненавижу…». Или – «Счастливые… молодцы… ненавижу»? Нет, там было еще что-то, но я забыла. А вспомнить хотелось – написать про него Ариадне, на страничке в ФБ рассказать про него, редко я там что-нибудь интересное рассказываю. Но только – что он говорил? Отвлекла меня проклятая работа!
Весь день я вспоминала, что же он говорил, но никак не могла вспомнить. В конце рабочего дня я написала Ариадне: «Да, без тараканов у нас точно бы поехала крыша… И какое бы было одиночество, если бы не они!». И пошла домой, надеясь застать того парня.
Сгущались сумерки. Дул пронизывающий ветер. Улицы почти опустели, с неба посыпалась серая крупа. Было тихо, только скрипели тормоза. Я подошла к тому месту, где утром стоял тот странный парень. Тут пришло сообщение от Ариадны: «Вы правы, без тараканов нам не жить. Значит, будем кормить наших тараканов и радоваться, что они у нас есть!». Какой же длинный у нас разговор и какой странный!
Тот же парень. На том же месте. Только – почему он молчит?
– Простите, а вы не могли бы повторить то, что сказали мне сегодня утром? Вы не только мне этого говорили, другим тоже?
Парень смотрел на меня, не понимая.
– Вы чего? Вы кто?
– Ну вы же говорили что-то типа: счастливые, ненавижу… Повторите это, пожалуйста, я запишу…
Но он ничего не сказал и растворился во тьме. И я написала Ариадне: « Без тараканов не пишутся литературные произведения, а только инструкции для микроволновой печи. По сути, мы эксплуатируем наших тараканов. Надо их хорошо кормить, чтоб подольше хватило!».
На наш мир надвигался новый день.

РАССКАЗ, НАПИСАННЫЙ НА ГРУДИ

Я видела во сне коробки. Посреди какой-то длинной комнаты, похожей на гостиничный номер, они валялись, серые и жуткие, прямо под ногами, раскрытые, как собачьи пасти. Их было так много, что невозможно было не наступить на них, и они разламывались с хрустом, разваливались на полу и лежали.
«Где это я? – подумала я сквозь сон. – Что это я делаю в гостинице?..». И уже наяву подумала, что вполне возможно, это и не гостиница, просто жизнь теперь такая – дома притворяются гостиницами, гостиницы притворяются домами… И все это потому, что они на самом деле – коробки. Просто квадраты, защищенные от холода и ветра, квадраты, где время от времени мы находимся, – и больше ничего. Просто каждому человеку нужна своя коробка, иначе он не выживет.
И тут я поняла, что когда-нибудь я умру. Нет, я, конечно, всегда это понимала, но в тот момент, на рассвете, среди еще не растворившихся в яви коробок, в своей уже вполне реальной коробке, которую я снимала уже почти год, – очень большой срок, можно и обжиться – я поняла это как-то определенно: «Вот именно я – и вот меня не будет». И не так уже важно, когда, – важен сам факт. И что же мне теперь делать? А что я могу сделать?
Небо постепенно светлело. Я подошла к окну. С моего девятнадцатого этажа открывается прекрасный вид на крышу соседнейшестиэтажки. Обычно она серая и пустая, как все в моей жизни. Но сегодня там куски нерастаявшего снега. И еще – вороны. Черные вороны среди белых пятен снега. Холодно. Тихо. Зачем они тут собрались? Почему так много? Ходят по крыше медленно, с достоинством оглядываются вокруг… Вроде холодно, а они не греются… Вроде бы все вместе, но каждая сама по себе… Холодно. Тихо. Кого-то они мне напоминают…Им тоже, оказывается, нужна своя коробка. Только они сверху, а мы – внутри, но это и вся разница. Мы живем где-то посередине, застряли в щели между мирами и стараемся как-то обустроиться там, как-то ухитриться – и жить, потому что нет другого выхода.
Звонит телефон. Кто бы это так рано?
– Эля, привет, это я, Инна.
– Ой привет, Инночка, дорогая! А ты?
– Да все там же, там – в Донецке. Мама говорит: «Не поеду я никуда, дома и стеныпомогают». А потом говорит: «А тыпоезжай, живи дальше». Воткактеперь?
– Не знаю… ой не знаю…
– Эля, ты понимаешь – все умирают. Знаешь, в нашем драмтеатре прямо мор какой-то. Помнишь Свету Затескину, кикимор играла? Умерла неделю назад… Не сыграет она Гамлета, а так хотела. А еще там Вова умер, художник…Лошадь еще нарисовал с тремя ногами, помнишь?
– Помню я их, помню их всех.
– Ты знаешь, вроде бы мы не на передовой, а все равно под прицелом…
Вот и началось утро в моей коробке. Вот и пришел в мою коробку другой мир – тот, о котором думаю, даже если ни о чем не думаю. Но мне пора. Выпить кофе – и вперед, навстречу новым приключениям. Сегодня у меня два собеседования и тест.
Место это я знаю очень плохо. Вообще-то это самый центр города – но никак не могу запомнить, где выходить и куда потом идти. Вот метро переходит в подземный переход, наваливается запах кофе, цветов и жареной картошки, люди устремляются куда-то, а я… Время есть, огляжусь немного. Вот раскладка с книгами, подойду посмотрю, а заодно и сориентируюсь. Буквы пестрят в глазах, ничего не прочитывается, а продавщица уже увидела меня и взяла в оборот:
– Женщина, женщина, погодите, не уходите! У вас же внуки есть? Судя по вашему виду, лет десяти как минимум! Подождите, женщина, послушайте меня! Они же у вас целый день за компьютером сидят, ведь так? Они все такие! А это, между прочим, категорически запрещено, можно только десять минут в день, а потом человек умирает! Вот в этой книге все про внуков написано! Купите, хорошая книга, вам она точно нужна!
Она размахивает мне вслед книгой, а не понимаю, куда же мне выйти из подземного перехода. Надо просто идти – и выход найдется. И выход находится  – в совсем другой город. Так можно – просто идти и прийти туда. Там все хорошо, только стреляют. Чужие пестрые флаги над моей школой. А что в школе сейчас делают? Там теперь – учат патриотизму с помощью патриотических акций «Письмо ополченцу в окопы», «Письмо другу в Абхазию». Там серое небо, как вылинявший платок…
Но что же этот подземный переход не кончается? Вот вроде выход – лестница вверх. А на ступеньках – целый кукольный театр. Кукол продает какая-то женщина, очень веселая, потому что мороз. На одной руке – Петрушка с красным носом, на другом – Баба-Яга в ступе:
– Люди, не проходите мимо! Куклы настоящие, прямо как живые! Доставьте детям удовольствие!
А с другой стороны жалобный голос:
– Подайте Христа ради хоть что-нибудь…
Поднимаюсь на лестницу – но улица не та и дом не тот. Надо идти обратно в переход. Звонит телефон.
– Привет, Эля, с праздником тебя.
– А какой сегодня праздник?
– День рождения комсомола.
– Простите, а вы уверены, что я имею к этому празднику отношение?
– Ну ты же была комсомолкой? Ведь была? Или уже забыла? А я все помню, я же тебя в комсомол принимала…
– Давно это было… Рада вас слышать, Ада Альбертовна! Как ваши дела? Что вы делаете?
– Как – что? Вот собрались с женщинами республики, размышляем о нашей духовности и поем комсомольские песни!
Господи, Ада Альбертовна, завуч в моей школе – неужели живая еще? Сколько же ей лет? И сколько лет этим женщинам республики?
Опять подземный переход. И книжный ларек. И та же продавщица вцепляется мне в руку.
– Женщина, вы пришли опять?! Какая радость! У меня есть книжка, которая вам нужна. Это очень хорошая книга. Называется: «Кто будет оплакивать после смерти?». Вы же понимаете, вам обязательно надо это знать…
Да, вот так – я все в том же подземном переходе. Просто ходила по кругу. Ходила по кругу. И вот она – лестница, которую я раньше не видела. И надпись: «Улица И. Мазепы». Так это же моя улица! Наконец-то, я же уже почти опоздала. Бежать же надо! И я побежала, задыхаясь, натыкаясь на идущих навстречу, путаясь в полах пальто. И сердце превратилось в дикобраза с жесткими иголками, и дикобраз выпрыгивал в горло, и иглы врезались в легкие, а воздух свистел в ушах.
И вот, наконец, лестница закончилась. Длинная улица. Кроваво-красный закат над серым зданием. А на здании – белый транспорант:
«Поздравляем всех с 50-й годовщиной городского кожно-венерологического диспансера!»

ВЫВОДЫ

Таким образом, словам должно быть тесно, а мыслям – просторно, то есть слов должно быть как можно больше, а мыслей – как можно меньше. Мыслей вообще должно быть меньше, потому что мыслить вредно, от этого появляются только лишние слова и портится настроение.
А настроение у меня испортилось сразу. Когда-то давно, лет десять назад, был у меня знакомый поэт. Его стихов не помню, но он все время говорил о том, что время уходит, и надо поскорее пробиваться, а пробиваться можно только в Москве. Вот он и уехал в Москву, и все о нем забыли. Но лет пять назад я увидела его страницу на Фейсбуке и написала ему: «Саша, привет. Как твои дела?» И вот сегодня пришло сообщение. От Саши. Он написал: «Да ничего. Так как-то, непонятно». Да, непонятно…. Через пять лет, но все-таки ответил… я уже и забыла, как он выглядит, и, встретив на улице, точно бы не узнала.
Таким образом, человек – это рифма. Рифма, как правило, глагольная, то есть плохая. Вот моя: теряла – бросала. Из людей, которых я потеряла, можно составить даже не город, а маленькое государство – слабое, но самостоятельное. В нем живут в основном поэты, поэтессы, реализовавшиеся и пробившиеся, не реализовавшиеся и не пробившиеся, городские сумасшедшие, бывшие учителя, а теперь почитатели поэзии, еще более сумасшедшие, парочка бизнесменов с духовными запросами, один политик затесался. Время идет – а люди теряются. А когда люди теряются – они что-нибудь бросают. Еще в те давние времена, когда я была безумно талантливой поэтессой, я бросила квартиру, мебель, одежду  – просто взяла и уехала в другой город, решила, что все это мне не нужно. И потом, уже в конце жизни – снова пришлось уезжать, снова бросать дом, на этот раз все любимое и нужное – но другого выхода не было. И на этом фоне совершенная ерунда – два брошенных мужа и несколько любовников. Кто-то бросает, кто-то подбирает – вот так идет жизнь.
Таким образом, жизнь идет, и все, что должно быть потеряно, теряется, и все, что должно быть брошено – выбрасывается. И все становятся тенями. Но однажды одна всплывает со дна погибших лет, и входит в сон, и начинает говорить. Так и получаются непродуктивные диалоги. Всю ночь напролет у меня ощущение, что я говорю с моей давно умершей подругой Ритой, всю ночь напролет я ей пытаюсь что-то доказать, только не пойму, что.
– Мы должны быть самодостаточными, – говорю я ей, – самодостаточными и самоуверенными, и видали мы этих мужиков.
– Ага, а потом будешь как одна моя одноклассница. Никому она была не нужна, делать ей было нечего, так плела браслетики дружбы. Для всего класса сплела. Ногти все обгрызла, пальцы у нее воспалились – это она уже сплела для всей школы…плакала, но плела… плакала, но плела…
– Это же невроз просто, невроз, при чем тут женская самодостаточность?
– А при том. Мама ее – кукла Барби под полтинник, ходит в розовом спортивном костюмчике и рассказывает об этих ужасных беженцах…
– Что ей беженцы сделали?
– Не знаю.
Однажды Рита вышла замуж за Славика Берхина. Он отличался тем, что все время шутил, но неудачно. И разговаривал он мало – только с женщинами, и то редко. Когда он женился, то вообще перестал разговаривать, и это называлось семейным счастьем. И еще он курил – много и давно, так что если он заходил в лифт – всегда можно было понять, что он там был.
С этого момента она, кажется, и потерялась. Просто пути разошлись. Иногда мы писали друг другу по электронке – с перерывом в полгода.
Я нашла одно ее письмо.
«Понимаешь, – писала она, – у меня, как у всех, была первая любовь. И он мне так разбил сердце, что я от него ушла к цыгану, который тушил об меня сигареты. Но мужик-то мне нужен с детских лет. Я еще в детсаду бегала за мальчиками, просила их на мне жениться. Они от меня шарахались. А теперь что? Нужно же, в конце концов, чтобы рядом шевелился живой родник тестостерона».
Это письмо снова благополучно затерялось среди других писем.
И теперь я живу в чужом городе, возле железнодорожной станции, и всю ночь напролет слушаю, как едут поезда. И вначале это било по мозгам, а потом я привыкла и поняла, что на самом деле поезд – это я. Люди меня встречают, люди меня провожают, а потом машут рукой вслед и вздыхают с облегчением. А куда идет поезд? Что маячит там, на горизонте? Опять какой-то город… Город забытых игрушек, ненужных игрушек. Железные ворота. Серые тучи. Под серыми тучами крупные чайки грызутся друг с другом, и выходят из домов люди – не с пустыми руками, а каждый со своим пакетом мусора. И каждый несет свой мусор далеко-далеко, под крики чаек, несет далеко-далеко, под неярким солнышком, под серым небом.

2018-09-21T11:27:13+00:00