ЗАСЛАВСКИЙ С.А. ЛАЗУРЬ И РОЗА (ВЗГЛЯД НА ГРУЗИНСКУЮ ПОЭЗИЮ ГЛАЗАМИ РУССКИХ И УКРАИНСКИХ ПЕРЕВОДЧИКОВ)

Памяти Эллы Маркман

Неисповедимы пути поэтов и переводчиков. Так бывает: в иноязычном тексте душа располагается как в родном доме, узнавая знакомые и милые предметы с детства и заново обживая их. «Живите в доме и не рухнет дом» – говорил Арсений Тарковский. Наша память, как и любовь, избирательна и пристрастна, внимательна и благодарна.

1

В тумане прапамяти народной взошло и вспыхнуло солнце героического эпоса «Вептхисткаосани». Оно заиграло и преломилось на гранях гор, озаряя самые отдаленные ущелья и долины, где в античных кувшинах Колхиды забродило рубиновое маджари Христовой жертвы…

Пройдет время и, пожалуй, только в начале двадцатого века начнет аукаться на иных языках эта книга. Бальмонт Константин, один из первых мастеров и рыцарей поэтического перевода, взял на себя труд полного переложения этого эпоса на русский язык. И каждый из последующих переводчиков Руставели вкладывал душу и сердце в этот текст, учитывая опыт Бальмонта, продолжая и споря с ним. Я хочу напомнить читателю, как они звучат в переводе Николая Платоновича Бажана:

Той, що силою своєю сотворив будову світу,

Вклав у всі живі створіння душу, з духом неба злиту, –

Він, нам людям, дав цю землю, многобарвну, повну цвіту,

І царів убрав у власну він подобу гордовиту.

Ти, єдиний Боже, твориш в світи образ тіл усіх;

Дай же сил, щоб я у битві з сатаною не знеміг,

Сповни прагненням міджнура до останніх днів моїх,

І коли прийду до тебе, полегши тяжкий мій гріх!

Лева владного, що гідно носить спис, і меч і щіт,

І Тамар, царицю-сонце, світлий лал її ланит,-

Чи посмію їх вславляти, чи складу пісенний спит?

Як солодкий мед вкушати, так вдивлятись в їхній вид.

Про Тамар тепер співаймо, лиймо ключ кривавих сліз;

Я колись виборні оди їй на славу вже приніс –

Гішер плес я взяв чорнилом, а комиш калямом стис,

В серце тих, що спів мій чують, пісня влучить наче спис.

Мною, к сожалению, переведены только эти начальные строфы эпоса:

Сотворивший твердь и небо волей доблестной своей,

Жизни творческая сила, дух любого существа,

Даровавший бесконечным поколениям людей,

Мирозданию подобный, царский облик божества,

О, Единый, о, Создатель, о, Ваятель дивных тел,

Укрепи меня, дай силу мне восстать над сатаной,

Чтоб греховные соблазны я любовью одолел,

Чтоб над смертью воссияла чистота любви земной!

Как посметь мне петь и славить, как в стихи свои облечь

Льва-Тамар, его десницу и копье, и щит, и меч?

Кто посмел царицу солнца смертным взором созерцать,

Знает высшее блаженство, чует божью благодать!

Я пою Тамар-царицу, проливая слез потоки.

Поклонялся ей всегда я, был всегда ей верен я,

Кровь моя – мои чернила, а перо – тростник высокий.

Тех, кто слышит эти строки – да сразит удар копья!

…Такой текст прошел через многие века и народы для того, чтобы обрести и в грузинском языке свою мелодию любви и неколебимой веры. Первобытная радость и мощь божественной сопричастности к сотворению мира, подобная этой музыке-молитве, наверное, звучала и в гимнах Эхнатона, и в псалмах Давида.

И в недавно обнаруженном булгарском эпосе «Шан кызы Дастаны», чей ген, по мнению некоторых исследователей, проявляет себя и в гениальном произведении Руставели.

И, можно сказать, что грузинский этнос осознал себя в эпосе великого Шота, приобретя в нем благородную и достойную самоуважения форму.

И вопреки всем дальнейшим тектоническим сдвигам Кавказской коры, вопреки катастрофам, войнам и бедам – грузинский народ звучит в земной истории и ноосфере на неуничтожимом языке Руставели.

Благодарю тебя, Отче, что дал мне услышать эту музыку и хотя бы отчасти прикоснуться к её тайне в пределах моего разумения и языка.

2

Николоз Бараташвили написал «Мерани», узнав о заточении в тюрьму своего дяди Григола Орбелиани, одного из участников заговора против царской российской власти на Кавказе. Через некоторое время Григол Орбелиани, как и большинство представителей грузинской военной элиты, был неожиданно прощен и потом даже дослужился до звания генерал-губернатора Тифлиса. В конце жизни он стал генерал-адьютантом, заместителем царского наместника на Кавказе и членом Государственного совета империи. Правда, стихи Григола Орбелиани последних лет его земного срока говорят не об успехах его карьеры:

Состарился, а счастья нет в помине,

И родина погублена моя,

И уж надежды в сердце нет отныне,

Какую скорбь несу в могилу я!

…Удивительно продуманной оказалась тогда тактика царского правительства, решившего актом прощения привлечь на свою сторону грузинскую военную знать и с её помощью окончательно усмирить непокорные мусульманские племена и народы Чечни и Дагестана. Ради этой цели двуглавый имперский орел проявил временное великодушие, вовсе не собираясь при этом становиться вегетарианцем после кровавой расправы над польскими патриотами.

Таковы некоторые обстоятельства места и времени создания текста «Мерани».

… Значит, стремление вырвать из тюрьмы близкого человека, или хотя бы поддержать его морально там, в тёмном узилище – явилось первым толчком для появления на свет «Мерани»?

Или боль и обида за попранные национальные достоинство и честь, тем более усиленные подсознательной родовой памятью о былом величии и мощи народа грузинского времён Давида-строителя и царицы Тамары?

Или смутное и тяжкое предчувствие грядущих обвалов и крушений национальной породы, когда лучшие её образчики будут стерты в пыль, а иные приспособятся и выживут, и дадут потомство в череде самых различных мутаций и метаморфоз уже как бы не своей судьбы, вышвырнутые из неё вселенским ветром на обочину мировой истории?

Без пути, без дороги Мерани стремительно мчится.-

Мне вослед раздается злоокого ворона крик.

Мчись, Мерани, вперед, разрывая любые границы.

Брось на ветер всю черную горечь раздумий моих!

Не щади моей жизни и взмой высоко в урагане

К отдаленным ущельям над хором рыдающих рек!

Под ударами ливня и зноя летя, мой Мерани,

Ты оставь позади мой охваченный гибелью век!

Пусть оставлю я Родину, близких по сердцу покину

И уже никогда не увижу отеческий дом,

Там, где солнце Отчизны остынет, зайдя на чужбину,

Я неведомым звездам доверюсь в стремленье твоем.

И душа возликует в порыве твоем несравненном,

И любовь запылает, как огненно-пенный поток!

Мчись, Мерани, не знает предела твой бег вдохновенный,

Брось на ветер всю горечь сомнений моих и тревог!

Пусть умру не на Родине я, а погибну на воле,

Не оплакан никем и освистан недолею злой!

Пусть могилу мне выроет ворон в покинутом поле,

И стенающий ветер останки засыплет землей!

Буду я не слезами омыт, а небесной росою,

Не родные, а коршуны гибель оплачут мою!

Так лети, мой отважный Мерани, на битву с судьбою,

Укрепи меня верой и мужеством в этом бою!

Пусть умру одиноким, вдали от родимого крова

Пусть войдет мне под сердце разящего рока клинок!

Ты лети, мой Мерани, за грань бездорожья земного,

Брось на ветер всю горечь сомнений моих и тревог!

Ведь не зря из теснин вырывался мой дух исступленный,

И грядущий собрат повторит этот путь за меня!

Он промчится, Мерани, дорогой, тобой проторенной,

И пред черной судьбой своего не осадит коня!

Без пути, без дороги Мерани стремительно мчится.

Мне вослед раздается злоокого ворона крик.

Мчись, Мерани, вперед, разрывая любые границы.

Брось на ветер всю черную горечь раздумий моих!

Есть какая-то высшая, последняя площадка-предел стремления

Мерани: деформация и гибель поэтической материи, воспроизводящей этот неистовый и безоглядный порыв. Но она же и самобновляется в его огненных вихрях.

И Мерани мчит поверх барьеров (национальных, исторических, временных), вновь превозмогая ограниченность земного срока, узость грудной клетки, определённую замкнутость и тесноту стихотворной решетки.

Туда, где в конечном счете исчезают имена автора и переводчика, возвращаясь к первоисточнику, к первоначальному подстрочнику, к Отцу, в его извечную родительскую синь…

И здесь мы замечаем, как глубоко взаимосвязаны два поэтических шедевра Николоза Бараташвили: «Мерани» и «Синий цвет».

Аполлоническая ясность «Синего цвета» усмиряет дионисическую ярость кентавра «Мерани» и он, растеряв свою массу и скорость, превращается в облако и погружается в летаргию домладеньческой чистой лазури.

Разрешается спор Микеланжело и Леонардо Рафаэлевой линией «Синего цвета» божественного Николоза.

Синий цвет неземной.

Цвет лазури родной.

Твой стоит окоем

В детстве милом моем.

Я уже миновал

Зрелых лет перевал.

Но, признательный сын

Этих синих глубин,

Я люблю горячей

Цвет любимых очей.

Это им небосвод

Синевы придает.

И мечтою томит

Этот гулкий зенит:

Слиться в целости с ним,

Синим цветом моим.

Там не холод, не страх –

Синий цвет в облаках.

Там, где вечная стынь –

Всюду млечная синь…

Без оград и тенет,

Над загробною тьмой

Этот жертвенный свет

Вознесется домой!

… Должен сказать читателю, что работая над переводом «Синего цвета» я преодолевал влияние бывшего у всех на слуху «Цвет небесный, синий цвет» Бориса Пастернака. Слишком инерционно-расхлябанным хореем «сработан» этот безусловно талантливый перевод. Он, на мой взгляд, слишком материален, плотно весом, в отличие от воздушно-пульсирующей ткани подлинника. Конгениально удалось воссоздать эту ткань Григорию Кочуру на украинской мове. И я благодарен судьбе за то, что знаю и люблю украинскую мову и могу читать «Синий цвет» по-украински в переложении великого мастера Григория Порфирьевича Кочура.

Голубого неба колір,

Неземного світу колір,

Споконвічний колір синій

Полюбив я в дні дитинні.

Та й коли за літ похилих

Сповільніє кров у жилах,-

Я зостанусь і в роки ті

Вірний кольору блакиті.

Повна відсвітів небесних

Голубінь очей чудесних,

І в яснім надземнім полі

То й же самий синій колір.

Мрій моїх блакитна зграя

Небосхилу досягає,

Де в закоханім томлінні

Я розтану в барві синій.

Я помру, й сльоза родини

Не окропить домовини,

І на тіло бездиханне

Лиш роса небесна кане,

Щоб над каменем могильним

Встати мли стовпом повільним.

Хай то буде на світанні

Жертва небесам остання.

…Так что же стоит за абсолютной законченностью и смертельным совершенством стихотворения Баратошвили? Чистый дух, его потусторонняя субстанция, подобная «Голубому цветку» Новалиса? Или зарождение новых турбулентных потоков и клубящихся космических вихрей, где опять «без пути и дороги Мерани стремительно мчится»?

3

Природа любой истинной поэзии – нелживость и верность своему сущностному составу. Два великих народа (русский и украинский) выносили и дали миру своих поэтов – Пушкина и Шевченко. И эти певцы наиболее ярко, полно и глубоко выразили и воспели в своих произведениях все достоинства и предрассудки своих народов, создали устойчивый культурный стереотип отношения к своей стране, к миру и другим народам. Смею думать, именно они по-настоящему повлияли и продолжают влиять на общественное сознание русских и украинцев. К ним, а не к лживым лидерам и главарям, обращаются в трудные минуты, ищут поддержки и совета.

Однако, не зря эти поэты не встретились, будучи современниками. И не только по причине своего различного сословного положения в российском обществе, а скорей в силу глубинного противоположения своих этнических генотипов. Тарас Шевченко с его родовой памятью о предках, ценивших личную свободу превыше самосохранительной привязанности к жизни, никогда не смог бы воспеть усмирительную войну на Кавказе, патетически и вдохновенно воскликнуть: «смирись Кавказ, идет Ермолов!». В свою очередь, Александр Пушкин с его обостренно-личным восприятием всего геополитического пространства Российской империи и верховенства царской власти над всеми народами Руси Великой – органически не смог бы написать вот эти страдальческие строки: «За горами гори, хмарою повиті, засіяні горем, кровію политі…».

Сочувствие Тараса Григорьевича тогдашним чеченским боевикам было вызвано в первую очередь его личным неприятием рабства по отношению к его украинскому народу. У Пушкина:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой

И назовет меня всяк сущий в ней язык.

И гордый внук славян и финн…

У Шевченко: «от молдаваніна до фіна на всіх язиках все мовчить, бо благоденствує».

И даже в поэтическом завещании двух величайших славянских гениев можно увидеть, как различаются их представления о своей посмертной славе и судьбе. Мировоззрение Пушкина эволюционировало от либерального прекраснодушия юности в сторону фундаментальной идеи самодержавия, православия и народности. Отсюда и «exegimonumentum» Пушкина с его горацаинской убежденностью в бессмертии себя, своей музы и своего государства в той форме, «как его нам Бог дал» (цитата из письма к Чаадаеву).

Так или иначе, и Пушкин, и Шевченко думали и устремлялись к будущей гармонии нашего неустойчивого и неопределенного мира. Обращались к Богу, кому в конце концов «помоляться всі язики вовіки і віки?» Но в отличии от Пушкина с ясно классическим взглядом на судьбу России («Красуйся, град Петров, и стой неколебимо, как Россия!»), Шевченко не приводила в восторг «пехотных ратей и коней однообразная красивость». И сквозь утрированно римский профиль северной российской столицы, упорно не замечая ее, настоянной на культуре античности, красоты Тарас Шевченко видел как в горах далекого Кавказа «течуть кровавії ріки». Даже похоронить себя он завещал вне пределов золотой клетки Летнего сада «серед степу широкого, на Вкраїні милій».

…Но в той, уже почти умозрительной и непостижимой дали, где «народы, распри позабыв, в единую семью соединятся», «в сім’ї вольній, новій», Александр Пушкин слышит «як реве ревучий» Тараса Шевченко и стремительно мчится Мерани Николоза Бараташвили.

4

Не совпадают, но рифмуются некоторые времена и эпохи. В глухом нашем безвременье конца 70-х годов ХХ века я переводил стихотворение Илико Чавчавадзе «Сон». И вспоминал при этом поэму Шевченко с подобным названием. Речь в этом стихотворении идет о торжестве небытия над жизнью, о превосходстве абсурда над здравым смыслом. Тяжелое предчувствие глухой случайной смерти или еще более страшного, чем смерть, незаметного и постепенного омертвления души задолго до физического уничтожения тела:

Был в свете лунном растворен

Страны моей родной простор.

Лишь только брезжила сквозь сон

Неверная граница гор.

…Ни слова, ни души вокруг.

Заснули все. И ныне спят.

Лишь стон в ночи – гортанный звук.

Но брата зов не слышит брат.

Один я был… О, Боже мой,

Отчизна горная моя,

Скажи, очнемся ль мы с тобой,

Пройдя за грань небытия?

… В грузинской поэзии начало рода, родовой императив сдерживает и хранит в поле своего притяжения личность художника с его эгоцентризмом и вечными попытками вырваться из плена родовой стихии. При всей внешней близости поэтического мотива «Мерани» Бараташвили и, скажем, «Пьяного корабля» Рембо, или даже «Фазиса» Адама Мицкевича – различны и разновекторны изначальные установки и, как теперь говорят, архетипы этих стихотворений. Там, где европейский гений, разрывая родовую пуповину со своей землей, уносится в сумеречную зыбь своего подсознательного океана, грузинский поэт обращается к грядущему собрату – земляку, другу, читателю, о ком не ведаешь, но ради кого живешь на Земле.

И у Илико Чавчавадзе в «Элегии» брезжит, зыблется, дрожит увиденный будто сквозь слезы, родной пейзаж, да и не пейзаж даже, а видение грядущей розни, братоубийства, своего космического одиночества в неузнаваемой ирреальной своей стране…

Стране, зажатой между Востоком и Западом, входящей в состав огромной и непредсказуемой сверхдержавы с хорошо отлаженным полицейско-бюрократическим аппаратом, нацеленным на жестокое подавление любых национально-освободительных движений своих сателлитов.

И боль за судьбу Сакартвелло разрывает сердце Илико последним апокалиптическим вопросом о цели и смысле существования своего народа в истории.

…Выжить духовно и физически и остаться собой в поле самых различных влияний и поведенческих модулей; сохранить себя, свою веру, свой язык, не замыкаясь при этом в местном эгоизме, но и не поддаваясь ассимиляции более сильных в политическом и военном положении народов – для этого и существует национальная культура во всей своей неповторимости и красоте.

5

«Дни человека, как трава, как цветок полевой, так он цветет.

Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его.»

Эти стихи древнего псалма приходят мне на память, когда я думаю о стихотворении «Фиалка» Важа Пшавелы.

О чем думал, что переживал «грузинский Гете» – Важа, когда гроб его жены стоял на столе в его высокогорной деревенской хижине?

Быть может, и не нужно нам знать об этом, читая дивные и светлые даже в скорби своей стихи «Фиалка».

У Михаила Коцюбинского в гениальной новелле «Интермеццо» художник, тайно упрекая себя в кощунстве, даже умирающую дочь свою хочет поскорее запечатлеть в рисунке, и, повинуясь законам искусства, придать форму своему страданию и ее предсмертным мукам…

Так поступил и Важа, написав целомудренно тихие стихи о своем горе:

Скажите фиалке моей:

«Надежда моя и отрада,

Зачем ты явилась на свет,

Исполненной зла и распада, –

У нас не бывало, и нет

Заветного райского сада.

Так скройся в беспамятной мгле,

Добычею стань перегноя,

Укройся хотя бы в земле

От стрел смертоносного зноя.

Земля, я тебе предаю,

Твоей тишине потаенной

Родную фиалку твою.

Прими же цветок погребенный.»

6

Неповторимых братьев Шата, Николоза, Вожу, Илико, Галактиона и Тициана родили и воспитали грузинские земля и небо, и потому так целостно бытие грузинской поэзии на всем ее многовековом протяжении, вплоть до нашей смутной и упадочной эпохи.

Для нас существенным и важным в извечном чередовании времен упадка и расцвета является присутствие грузинского Гения на грузинской земле, не оставляющего ее никогда.

…Сумеречные крылья врубелевского демона, казалось, осенили поэзию Галактиона Табизде. В эпоху Шота Руставели солнце Грузии достигло зенита, но в ХХ веке оно быстро идет на убыль и бросает холодновато-алые отсветы на страницы Галактионовой книги «Ветер, Мировую войну несущий».

Солнца июньского медь похоронная!

Солнце, достигнув зенита, почило

И не закрыты зеницы бессонные,

О, как безропотно гибнет светило.

Солнца июня предсмертное зрение.

О, у него открыты глаза!

Солнце скончалось в ином измерении

И у него открыты глаза!

И голосам вечереющим внемля,

Там, в угасающем мире сквозя,

Солнце с мольбою взирает на землю

И у него открыты глаза.

Что ж там случилось? Откуда доносятся

Лиры прощальные звуки: «Навек?»

Струн обрывается разноголосица,

С хохотом мечутся ветер и снег.

И прерывается немощь дыхания…

Или почудилось пение там,

Где так беззвучно секунд убывание

И поминанье по милым теням?

Лето проходит тропой увядания…

Так для чего же, надежда моя,

В это последнее солнцестояние

Вновь возвратился на Родину я?

Солнца ль почтить неоплаканный прах,

Или испить безутешной печали

В этих глубоких и нежных глазах,

Что голосам серафимов внимали?

О, безнадежного взора слеза!

Тенью становится бархат портьеры.

Всюду открытые стынут глаза –

Это незримо рыдает Церера.

И в глубину этих глаз заглянуть

Жаждет душа, к замиранью готова

И остается единственный путь:

Смерть – завершение круга земного.

Солнца открытые стынут глаза.

О, у него открыты глаза!

Оно скончалось в иной стороне

И у него открыты глаза.

Замечательный грузинский философ и литературовед Реваз Тварадзе составил подробный и проникновенный комментарий к этому стихотворению. Его виденье существенным образом повлияло на меня при переводе «Мзео тибатвис» (солнце июня) на русский язык. При прочтении и переводе «Мзео тибатвис» я припоминал живопись Черленюса, музыку Шонберга, поэзию Блока, Мандельштама, украинских неоклассиков Ивана Драй-Хмары и Николая Зерова.

Эти прекрасные и пророческие стихи в общем художественном контексте ХХ века на своем высоком грузинском языке говорят о завершении и гибели какого-то огромного жизненного периода не только нашей земной истории. Сбой космического ритма определяет движения торжественного реквиема и заупокойного плача по солнцу месяца сенокоса.

В антропософском учении Штейнера, с которым, безусловно, был знаком Галактион, солнце есть символ Христа и можно предположить, что это стихи о крестной и мученической гибели Божьего Сына на Голгофе…

Вместе с солнцем месяца сенокоса угасает божественная энергия нашего мира, смещается ценностный строй небесных и земных иерархий, вернее сказать – они с какой-то последней, близорукой и отчаянной нежностью проницают, прощают и прощаются друг с другом…

И здесь я хочу припомнить и процитировать Платона и Дионисия Ареопагита – их воззрения помогают глубже постичь трагическую музыку стихотворения Галактиона.

«…Причина, по которой Бог изобрел и даровал нам зрение, именно эта: чтобы мы, наблюдая круговращение ума в небе, извлекли пользу для круговращения нашего мышления, которое сродни тем небесным круговоротам, хотя в отличие от их невозмутимости, оно подвержено возмущениям, а потому, уразумев и усвоив природную правильность рассуждений, мы должны, подражая безупречным круговращениям Бога, упорядочить непостоянное круговращение внутри нас»

(Платон. Соч. М., 1971 т. 3, ч. 1, с. 488)

«Наша иерархия … соответственно нам самим есть в некотором смысле символическая, имеющая нужду в чувственных (вещах) для божественного возведения нас от них к (вещам) духовным»

(Дионисий Ареопагит. Книга о церковной иерархии. Гл. 1 Пар.2 – Писания св. отцов и учителей… Спб., 1855, т.1, с.12, 15)

Итак:

Гармония есть в небесах,

Гармония в стихийных спорах.

И стройный мусикийский шорох

Струится в зыбких камышах.

Ф. Тютчев

И даже если Тютчев пишет о полном созвучии в природе и сокрушается о своем человеческом разладе с ней, то Галактион уже и в самой музыке сфер слышит звуки близящегося крушения и распада после гибели Божественного Солнца. Действие этой космической мистерии переносится в душу поэта и непосредственно касается судьбы его любви в жесточайшей земной реальности войны, революции, террора:

Солнце июня, спаси милосердное,

Убереги от косы беспощадной

Душу возлюбленной, душу бессмертную,

Что просияла нам светом отрадным.

Рыцарь Грааля, мольбой бескорыстною

Я заклинаю: «Помилуй любимую.

В ожесточеньи страданий неистовых

Солнце июня, любовь пощади мою.

Пахнет разрытой могилою время,

Время великой беды накануне.

Нож, занесенный над нами, над всеми,

О, пощади ее, солнце июня!

…Третьим переведенным мною стихотворением Галактиона является «Лазурь или роза в песке» из книги «Ветер, мировую войну несущий».

Божья Матерь Пречистая, солнце-Мария!

Жизнь моя – сновидение о розе в песке;

Лепестки ее ливни омыли слепы

И лазурь просияла над ней вдалеке.

Скроет ночь бесконечная горы и поле,

Только если ударит твой свет по глазам,

Изнуренной бессонной тоской алкоголя,

Будто грешница, я припаду к образам.

И, безвольно, лицо уронив на ладони,

Я приникну к тяжелым церковным вратам.

Луч рассвета ворвется под своды Сиони,

И встрепещет прозрачными ризами храм!

И тогда я скажу: «Вот стою пред тобою,

Лебедь, раненый ликом твоей красоты.

Так взгляни же, Мадонна, в лицо испитое,

Что так долго и мстительно мучила ты.

Торжествуй над моим ненавидящим взглядом –

В нем когда-то сияла фиалок роса,

А теперь закипают презреньем и ядом

От вина и бессонниц больные глаза.

Так ли, Дева, тебя призывали поэты?

Иль твой образ уже безвозвратно далек,

И у ног твоих в поисках горнего света

Умирает душа, как слепой мотылек?

Где ж найти воздаянье потерянной вере,

Если рухнул незримо воздвигнутый град? –

Не остался с тобою в раю Алигьери

И со мною опять низвергается в ад!

И когда на пути моем встанет однажды

Смерть и тень, о проклятой напомнив судьбе,

Даже перед причастием я не возжажду

Твоего утешенья, забыв о тебе.

Жизнь моя промелькнет сновидением пьяным,

Будто дикие кони промчатся в бреду,

Но под небом твоим, прошумев ураганом,

Я в твою милосердную землю сойду.

Божья Матерь Пречистая, солнце-Мария!

Жизнь моя – сновидение о розе в песке;

Лепестки ее ливни омыли слепы

И лазурь просияла над ней вдалеке.

…В одной из реставрационных мастерских Тбилиси я видел древнюю растрескавшуюся фреску Богоматери. Ее лик был искажен и обезображен временем, беспощадным даже к величайшим произведениям искусства. Но сквозь «чуждую чешую» тусклых красок, похожих на заскорузлые старые обиды, просвечивало небесное платье ее высокой и ясной лазури, Богом вдохновенный синий цвет Шота, Николоза и Галактиона.

7

Современником Галактиона и даже родственником его был Тициан Табизде. О, когда б ему выпала судьба прожить такую же долгую жизнь, как его тезке – знаменитому венецианскому художнику 16 века.

…Только Тициан Табидзе преждевременно погиб, замученный Бериевскими палачами в подвале тбилисского НКВД. И случилось это с ним в черном 1937 году, вскоре после похорон его застрелившегося друга и собрата по искусству – Паоло Яшвили. Паоло, занесенный тогда в черные списки, и предчувствуя расправу, покончил с собой прямо в доме Союза писателей Грузии, возле чучела медведя в приемном зале. Охваченные страхом люди долго не решались убрать труп Паоло. И только Тициан Тобидзе отважился похоронить достойно своего собрата. Когда он возвратился с кладбища, возле его дома стоял черный ворон…

«Мзео тибатвис», солнце июня вступило тогда в фазу адского огня и об этом сказано у Тициана (цитирую по памяти перевод С. Спасского):

Наше солнце пылает неистовым жаром,

Все сжигая губительной силой.

Станет мертвым, седым и надтреснутым шаром

Над моей безымянной могилой.

…Навсегда непостижимой останется тайна поэтического перевода – всегда открытая земле и небу возможность постижения и понимания самых разных людей и народов.

Я завершаю мой очерк о грузинской поэзии переводом стихотворения Тициана Табидзе «Окроханы». Вот его тщательный и подробный подстрочник, составленный дочерью поэта – Нитой Табидзе:

Если ты поэт и мужчина (вашкаци – настоящий мужчина) – рассвети!

Рассвети – вот хотя бы как это утро в Окроханах;

не пиши стихов – будь ленивым.

Кто это взошедшее солнце начинил огнем, как будто гранату? –

В этом огне расплавятся твои рифмы и обуглится твое сердце.

Стой, стой стойко, как Кер – Оглы!

Погляди вниз на Мрабду – не пиши стихов. Будь ленивым!

Ты готов задрожать от любого трепета «дуновения», ну а он (Кер Оглы) сносил пули молний и устоял!

И если ты поэт и мужчина – так сумей промолчать целое столетие, или спой внезапную песню как один соловей из Удзо!

Много нас теперь, говорящих в рифму, только где же найдется тот стих, что снесет обвал обрушившихся столетий?

Так давай же заквасим мацони наших стихов и спустимся на ослике вниз – возможно, кому-то это придется не по душе, но никто этому не удивится.

Пусть читатель услышит хотя бы две строки этого стихотворения по-грузински (в транскрипции):

Ту поэту хар, да хар вашкаци, гатенда исев, рогорц гатенда!

(Если ты поэт и мужчина – рассвети!)

То есть, приближаясь к Творцу, и сам, будучи Божьим творением, – не пиши стихов о рассвете в Окроханах. Сам стань этим взошедшим светилом, соверши радостную жертву, преобрази себя и свое искусство в само Солнце.

Если ты поэт и душой не слаб –

Рассвети, будто неба высь!

В Окроханах – вот этим утром хотя б –

Не пиши стихов, поленись!

Видишь – солнечный раскален гранат.

Кто его напитал огнем?

В том огне все рифмы твои сгорят

И обуглится сердце в нем!

Если ты поэт и к тому ж герой –

Погляди на Марабду вниз.

Будто Кер-Оглы этим утром стой.

Не пиши стихов, поленись.

От толчка ты в страхе готов дрожать,

Ну а он и молний обстрел

Сам раскат грозы и грозе под стать,

Содрогаясь, сносить сумел.

Ну так вот, если истинный ты герой –

Так века промолчать сумей,

Иль внезапную песню фальцетом спой,

Как в Удзо один соловей;

Много нас теперь, горемык-певцов,

Каждый, может быть, и неплох,

Только где ж тот стих, что в конце концов

Одолеет обвал эпох?

Так давай же заквасим мацони слов

И на ослике вниз свезем

Наш товар, что, возможно, совсем не нов,

Но привычен в краю родном.

«Окроханы» – стихи-счастье радостного и полного растворения в родной истории и природе, исполненные высочайшего уважения к жизни, стихи-поступок – связующая вертикаль земли и неба, духа и плоти, разума и сердца.

Счастлив был поэт, написавший такие стихи…

Счастлив был и переводчик, исполнивший на своем языке такую вдохновенную песню!

Наверное, грядущие и неизвестные мне читатели будут судить о достоинствах произведений искусства нашего времени. Оригинальных и переводных. Способны ли мы были понять и передать на своем языке Шекспира, Гете, Шевченко, Руставели? Залогом душевного здоровья нашего мира да пребудут поэтические переводы. И я обращаюсь со словами благодарности к людям, что помогли мне услышать грузинскую поэзию. Есть у Георгия Леонидзе стихи о переписчике древних книг:

Слава тем, кто меня не отринул,

Кто мне хлебом помог и вином.

В даль веков я как невод закинул

Эту повесть о веке моем.

(пер. Б. Пастернака)

2018-08-21T17:59:12+00:00