СКВИРА Н.М. • О НЕЗАМЕЧЕННОЙ ПАРАЛЛЕЛИ К «СТРАШНОЙ МЕСТИ» НИКОЛАЯ ГОГОЛЯ

Все кстати и некстати считали обязанностию
 проговорить, а иногда исковеркать какие-нибудь 
 ярко сверкающие отрывки его поэм.
Гоголь. Несколько слов о Пушкине (1832)

О Пушкине и Гоголе, в частности об их знакомстве, идеологических и литературно-эстетических отношениях, существует немало исследований. Впрочем, при перечитывании произведений этих писателей и далее всплывают отдельные сюжеты, параллели, которые могут стать еще одним дополнением к теме взаимовлияния авторов и помочь в трактовке смыслогенерирующего компонента замысла того или иного произведения, его контекста. Поэтому объект нашего исследования – повесть «Страшная месть» Н. Гоголя и поэма «Руслан и Людмила» А. Пушкина.

О знакомстве Гоголя с этим произведением свидетельствует письмо писателя к А.С. Данилевскому от 2 ноября 1831 г.: «Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная: Кухарка, в которой вся Коломна и петербургская природа живая. – Кроме того, сказки русские народные – не то что Руслан и Людмила, но совершенно русские» [3, X, с. 214].

«Русскость», которая так понравилась Гоголю, ощущается и в его отношении к сказкам В. Жуковского, в которых уже нет «ничего германского», – «появился новый обширный поэт и уже чисто русский» [3, X, c. 214]. В письме к В. Жуковскому от 10 сентября 1831 года Гоголь, увлекшись его творчеством и сказками Пушкина, отмечал: «Боже мой, что то будет далее? Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут и стены, и купол, на славу векам, да покланяются потомки и да имут место, где возносить умиленные молитвы свои. Как прекрасен удел ваш, Великие Зодчие! Какой рай готовите вы истинным христианам!» [3, X, c. 207].

В частности, в этом контексте нас интересует также романтическая фантазия сама по себе и ее триада создателей: Жуковский – Пушкин – Гоголь.

«Руслан и Людмила», по наблюдениям В. Белинского, П. Шеффера,  Д. Благого, тесно связана с поэмой «Двенадцать дев» В. Жуковского, но нам в связи с указанной темой более важны параллели между поэмой Пушкина и ненаписанным произведением старшего современника «Владимир». Как отмечает Л. Назарова, «сопоставление некоторых эпизодов и деталей «Руслана и Людмилы» с планом «Владимира», по нашему мнению, свидетельствует, что Пушкин не просто знал о замысле Жуковского, но и читал план его поэмы» [5, с. 220]. Анализируя оба источника, исследовательница выделяет такие параллели: начало и концовка поэмы и плана – город Киев; герои – Владимир и его богатыри; общее имя Рогдай писатели взяли, по мысли Л. Назаровой, из «Истории государства Российского» Карамзина; начало произведений – банкет (у Пушкина – свадьба Руслана и Людмилы, у Жуковского – женитьба Владимира с Милоликой, новгородской княжной); взятие Киева печенегами; образ певца Бояна, имя Черномора (почерпнуто, очевидно, из «Ильи Муромца» Н. Карамзина); соотносятся также образы Финна и Наины Пушкина с образами Антония и Велледы Жуковского; шапка-невидимка встречается в «Мыслях для поэмы» Жуковского [5, c. 220].

Л. Назарова утверждает: «Произведение Пушкина было первым этапом его на пути к народности, первой попыткой молодого поэта создать национальную поэму. Принципиальное значение имело обращение Пушкина в ряде случаев к русским источникам (например, народным сказкам), интерес его к русской старине (отнесение действия поэмы к временам княжения Владимира в Киеве), исторический элемент в поэме (осада Киева печенегами, а не татарами, как это изображалось, вопреки истории, в былинах) и, наконец, язык поэмы, приближающийся порой к разговорной народной речи» [5, с. 221].

Подражание этим «принципиальным» чертам легко обнаружить в «Страшной мести» Гоголя, написанной в 1831 году и имевшей подзаголовок «Старинная быль». Комментаторы Полного собрания сочинений писателя предполагают, что знакомство Гоголя с «Историей руссов», фольклорные мотивы «великого грешника», «братства», страсть отца к дочери, украинский фольклор (думы, песни), параллели с повестью Тика «Пьетро Апоне», с которой, вероятно, был знаком Гоголь, отразились на «Страшной мести» [3, I, с. 545–546]. В современных исследованиях указаны параллели между произведением Гоголя и «Сказанием о Борисе и Глебе», «Наркиссом» Г. Сковороды, «Предателем» А. Бестужева-Марлинского, теософской литературой (М. Вайскопф), пушкинской «Полтавой» (Р. Назиров), «Повестью временных лет», «Словом о полку Игореве» (А. Ранчин) и др.

Так или иначе, трудно не согласиться с мнением В. Розанова, который в процессе своей «борьбы» с Гоголем (ср. «Я раб, взбунтовавшийся против своего господина. У меня нет ума его, его гения… Бороться с ним я не могу, с его схемами, с его обобщениями. Но я просто не хочу туда идти. – Куда ты меня тащишь, к своим колдунам и в свое колдовство. Я хочу умереть под старыми образами Руси. И не надо мне ни “Рима”, ни мертвой Анунциаты”»), усмотрев в нем «колдуна», имеющего «ведение настоящего и в значительной степени будущего начало», в своей работе «Гоголь» метко обозначил: «Гоголь – какой-то кудесник. Он создал третий стиль. Этот стиль назвали “натуральнымˮ. Но никто, и Пушкин не создавал таких чудодейственных фантазий, как Гоголь. “Вийˮ и “Страшная местьˮ суть единственные в русской литературе, по фантастичности вымысла, повести, и притом такие, которым автор сообщил живучесть, смысл, какое-то странное доверие читателя и свое» [8, c. 276].

Соглашаясь с высказыванием Розанова относительно уникальности «Страшной мести», попробуем определить те параллели, которые все же, на наш взгляд, обосновывают ее близость к пушкинской поэме «Руслан и Людмила».

Среди них: завязка обоих произведений. Отличительными чертами являются, в частности: хронотоп Киева и свадьба с присущей ей пиром.

«Руслан и Людмила»

«С друзьями в гриднице высокой
Владимир-солнце пировал;
Меньшую дочь он выдавал
За князя храброго Руслана
И мед из тяжкого стакана
За их здоровье выпивал.
Не скоро ели предки наши,
Не скоро двигались кругом
Ковши, серебряные чаши
С кипящим пивом и вином» [7, с. 68];

«Страшная месть»

«Шумит, гремит конец Киева: есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. <…> Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе с деньгами и, на время притихнув, положили возле себя цимбалы, скрыпки и бубны» [3, I, с. 245].

Главные составные хронотопа Киева – образы Днепра и гор. По мысли Ю. Лотмана: «Провалы и горы составляют рельеф «Страшной мести», причем там, где в этом произведении Гоголь, по условиям сюжета, не может поднять наблюдателя над землей, он искривляет самую поверхность земли, загибая ее края (не только горы, но и море!) вверх» [4, с. 265].

Объединяющий элемент, как у Пушкина, так и у Гоголя, – свойство гор быть пристанищем темных сил – Черномора и колдуна.

«Вдоль берегов Днепра счастливых
Летят в клубящейся пыли» [7, с. 72];

«Днепра стал темен брег отлогий;
С востока льется ночи тень;
Туманы над Днепром глубоким…» [7, с. 73];

«Волшебник страшный Черномор,
Красавиц давний похититель,
Полнощных обладатель гор» [7, с. 74];

«Уж утро хладное сияло
На темени полнощных гор;
Но в дивном замке всё молчало» [7, с. 95];

«Смиренно внемлет Черномор;
Домой он с витязем пустился;
Летит – и мигом очутился
Среди своих ужасных гор» [7, с. 116];

«Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те – не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо. Те луга – не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц» [3, I, с. 246];

«Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет, или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру» [3, I, с. 268];

«Вот он стоит на горе и целит на него мушкет. Данило погнал коня прямо к нему… Козак, на гибель идешь!.. Мушкет гремит – и колдун пропал за горою» [3, I, с. 267];

«Раздольны и велики есть между горами озера. Как стекло, недвижимы они и, как зеркало, отдают в себе голые вершины гор и зеленые их подошвы. Но кто среди ночи, блещут, или не блещут звезды, едет на огромном вороном коне? какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам?» [3, I, с. 272].

Анализируя образную систему, обратим внимание прежде всего на Черномора – колдуна, параллели в изображении их натуры («коварный, злобный» – «нечестивый грешник») и внешности (борода).

«Коварный, злобный Черномор…
Рожденный карлой, с бородою…» [7, с. 103];
«Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами, и высох весь, а всё еще творит богопротивный умысел» [3, I, с. 270].

Вещь, которой обладают оба героя, – чудодейственная шапка. У Черномора – невидимка, у колдуна – чалма, «исписанная вся не русскою и не польскою грамотою».

«В досаде скрытой Черномор,
Без шапки, в утреннем халате,
Зевал сердито на кровати» [7, с. 95].

 

«Пан Данило стал вглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотою» [3, I, с. 257].

«…И опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей» [3, I, с. 258].

На идейно-сюжетном уровне выделяются:

– намерения Черномора и колдуна захватить чужих жен и дальнейшие бои, которые разгораются из-за Людмилы и Катерины:

«Хладея, слышит грозный крик:
«Она моя!» – и в тот же миг
Зрит колдуна перед очами» [7, с. 113].
«Я поставлю на своем, я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня!..» [3, I, с. 259].
  • пророческий сон Руслана и вещий сон Катерины;
  • встреча Руслана и колдуна со старцем.

Объединяющими символическими элементами являются сакральный образ старца-схимника, образ пещеры, лампады, святой книги:

«Но вдруг пред витязем пещера;
В пещере свет. Он прямо к ней
Идет под дремлющие своды,
Ровесники самой природы.
Вошел с уныньем: что же зрит?
В пещере старец; ясный вид,
Спокойный взор, брада седая;
Лампада перед ним горит;
За древней книгой он сидит,
Ее внимательно читая.
«Добро пожаловать, мой сын! –
Сказал с улыбкой он Руслану. –
Уж двадцать лет я здесь один
Во мраке старой жизни вяну;
Но наконец дождался дня,
Давно предвиденного мною…»»
[7, с. 73].
«Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и досчатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида» [3, I, с. 276].

При внимательном анализе бросаются в глаза также те детали пушкинской поэмы «Руслан и Людмила», которые пронизывают и другие произведения Гоголя. Например, призрак, пугающий рыбаков:

«И слышно было, что Рогдая
Тех вод русалка молодая…
На дно со смехом увлекла,
И долго после, ночью темной,
Бродя близ тихих берегов,
Богатыря призрак огромный
Пугал пустынных рыбаков» [7, с. 94].

Не ассоциируется ли он с призраком, появляющимся в финале гоголевской «Шинели»: «И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение»? [3, III, с. 173].

А еще – Руслан, который взобрался на колдуна и поднимается в небеса:

«Волшебник силится, кряхтит,
И вдруг с Русланом улетает…
Летят над мрачными лесами,
Летят над дикими горами,
Летят над бездною морской» [7, с. 115–116].

Чем-то он напоминает полеты Хомы и панночки: «Он слышал только, как билось его сердце; он видел, как старуха подошла к нему, сложила ему руки, нагнула ему голову, вскочила с быстротою кошки к нему на спину, ударила его метлой по боку, и он, подпрыгивая, как верховой конь, понес ее на плечах своих»; «Наконец, с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил в свою очередь к ней на спину» [3, II, с. 185, 187].

Над деталями – своеобразными метафорами в творчестве Гоголя – тяготеет символико-аллегорический план повести «Страшная месть», раскодировать его непросто. К тому же произведению свойственны аналогии с пушкинским сюжетом о мести. По мнению Р. Назирова, который историю измены и трагедии Екатерины связывает с пушкинской Полтавой, «общих деталей – масса. Возьмем хотя бы мотив инцестуозных посяганий колдуна на свою дочь; у Пушкина этот мотив – латентный. Мазепа соблазнил крестницу, что по русским понятиям приравнивалось к инцесту. Фабульный инвариант “Полтавыˮ и “Страшной местиˮ слагается из таких мотивов: 1) преступная страсть старца к своей дочери (=крестнице);

2) колдовство ради обладания ею; 3) раздвоение героини между колдуном и  близким ей человеком, препятствующим его преступной страсти; 4) убийство колдуном этого человека; 5) безумие героини; 6) призвание колдуном врагов на землю родины; 7) наказание колдуна силами высшей справедливости» [6, с. 21]. Исследователь приходит к выводу о том, что «у Гоголя эта фабула мифологизирована. Темой “проклятого родаˮ он воссоздал патриархально-родовое мышление, не утаив его расхождений с христианской моралью. Патриотизм получает мифическое обоснование (свой этнос – носитель древнейших ценностей, исконное есть абсолютно-благое)» [6, с. 21].

Сравним гоголевскую повесть с «Русланом и Людмилой». В обоих произведениях присутствует история двоих братьев (Голова и Черномор – Иван и Петро) и четко выраженный мотив убийства – зависть:

«Мой дивный рост от юных дней
Не мог он без досады видеть
И стал за то в душе своей
Меня, жестокий, ненавидеть» [7, с. 103].

«Злодей в глубокой тишине,
Привстав, на цыпочках ко мне
Подкрался сзади, размахнулся;
Как вихорь, свистнул острый меч,
И прежде, чем я оглянулся,
Уж голова слетела с плеч…» [7, с. 104–105].

«Взял Петро половину королевского жалованья, но не мог вынесть того, что Иван получил такую честь от короля, и затаил глубоко на душе месть. <…> Оглянулся [Петро. – Н. С.] и толкнул названного брата в провал. И конь с козаком и младенцем полетел в провал» [3, I, с. 280].

Тем не менее, как развивается сюжет Пушкина? Руслан прощает колдуна:

«Счастливый князь ему простил;
Лишенный силы чародейства,
Был принят карла во дворец» [4, с. 137].

Месть отсутствует.

В произведении Гоголя происходит страшная месть, а колдун – последний из рода Петра – «злодей, какого еще и не бывало на свете!» [3, I, с. 281]. Библейские мотивы «Страшной мести» и образ апостола Павла связывают повесть со вторым томом «Мертвых душ», который подчеркивает своеобразный вектор эволюции религиозной мысли Гоголя в изображении и толковании отдельных библейских истин.

Впервые апостол Павел упоминается уже в «Страшной мести»: «Катерина! постой на одно слово: ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь еще, как добр и милосерд Бог. Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым» [3, I, c. 262].

Интересным представляется и тот факт, что в сюжетах обоих произведений («Страшная месть» и второй том «Мертвых душ») можно найти похожие детали, анализируя образы «спасителей» – Катерины и Муразова и «заключенных» – колдуна и Чичикова.

Например, аналогии в описании расположения героев:

«В глубоком подвале у пана Данила за тремя замками сидит колдун, закованный в железные цепи» [3, I, с. 260]; «Промозглый старый чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол… вот обиталище, где помещен был наш герой» [3, VII, с. 109];

на уровне условий спасателей:

Катерина: «Слушай, я выпущу тебя; но если ты меня обманываешь… и, вместо того чтобы покаяться, станешь опять братом черту?» [3, I, 263]; Муразов: «Не знаю, удастся ли это сделать, но буду стараться. Если же, паче чаянья, удастся, Павел Иванович, – я попрошу у вас награды за труды: бросьте все эти поползновенья на эти приобретения» [3, VII, с. 113);

на уровне мотивации героев:

«Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу» [3, I, с. 262]; «Спасите только, Афанасий Васильевич! – вскричал он. – Поведу другую жизнь, последую вашему совету! Вот вам мое слово!» [3, VII, с. 256];

на уровне исполнения спасателями обещанного:

Катерина: «…Я спасла душу, – сказала она тихо. – Я сделала богоугодное дело» [3, I, с. 263]; «Послушайте-с, Павел Иванович, – сказал он [Муразов. – Н. С.], – я привез вам свободу на таком условии, чтобы сейчас вас не было в городе» [3, VII, с. 122].

Судьба Чичикова складывается, по замыслу писателя, иначе, чем у отца Катерины, хотя тема борьбы со злом объединяет эти произведения.

В библейском контексте старозаветная истина «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека» (Быт. 9:6) замещается новозаветной, согласно которой только Господь вправе наказывать зло: «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь» (см. Втор. 32:35, Рим. 12:19, Евр. 10:30). Ю. Барабаш справедливо рассуждает: «Весь финал эпилога [«Страшной мести». – Н. С.] приобретает дихотомический характер, трехголосие трансформируется в диалог, в котором переплетаются, сталкиваются, противоречат друг другу и вместе с тем друг друга дополняют разные, чтоб не сказать – противоположные, моральные принципы. С одной стороны, задуманный Иваном план мести не отвергнут, должно произойти все то, о чем он просит, то есть берет верх ветхозаветный принцип возмездия злом за зло, с другой – тот принцип объективно поставлен под сомнение, план Ивана по сути морально осужден фактом наказания его автора, и в этом чувствуем предвестие Нового – от Сына Божьего – Закона… [1, c. 69].

На наш взгляд, коллизия, скрытая в подтексте гоголевской повести, не может трактоваться однозначно и вызывает, по крайней мере, несколько рассуждений: добро не торжествует, зло не наказано, а вечно на коне своем «с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи» сидит «дивный рыцарь», которому, по словам Бога, «не будет царствия небесного». Он – своеобразный предшественник образа Ревизора, символизирующий апокалиптическую природу бытия, приближение конца света и Страшный суд, который в этот раз будет вершить Господь.

Таким образом, среди многих параллелей к гоголевской повести «Страшная месть» обнаруживается еще одна – поэма Пушкина «Руслан и Людмила». Аналогии с ней проявляются не только сквозь призму библейского символико-аллегорического плана, но и на уровне завязки, хронотопа, образной системы, деталей, в идейно-сюжетном единстве.

ЛИТЕРАТУРА

  1. Барабаш Ю. «Страшна помста»: третій вимір // Сучасність. – 2000. – № 11. – С. 62–78.
  2. Библия. Книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета. – М.: Издательство Московской Патриархии, 1988.
  3. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений в 14 т. – М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937–1952.
  4. Лотман Ю. М. Художественное пространство в прозе Гоголя // Лотман Ю. М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. – М.: Просвещение, 1988. – С. 251–292.
  5. Назарова Л. К истории создания поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). – М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1956. – Т. 1. – С. 216–221.
  6. Назиров Р. Г. Традиции Пушкина и Гоголя в русской прозе. Сравнительная история фабул. Автореф.  дисс. … докт. фил. наук. – Екатеринбург, 1995. – 46 c.
  7. Пушкин А. С. Сочинения. – К.: Молодь, 1955. – 512 с.
  8. Розанов В. В. Мысли о литературе / Вступ. статья, сост., комментарии А. Николюкина. – М.: Современник, 1989. – 607 с.
2018-07-15T22:34:16+00:00