АБРАМОВИЧ С.Д. • ЦЕННОСТИ ЧЕХОВА И АВТОПОРТРЕТ ЧЕХОВЕДА

Книга В. Звиняцковского «Аксиография Чехова»1 уже одним своим загадочным названием будит любопытство. Впрочем, автор тут же честно признается, что создал этот красивый авторский неологизм как определение, которое должно было стать обозначением описания ценностей писателя (от греч. ἄξιος –«достоин», «ценен»+ γράφω – «пишу»), не подозревая о функционировании в медицине стоматологического термина «аксиография», который означает запись траектории смещения сустава нижней челюсти. Черт подзуживает вспомнить ехидное словцо Маяковского, высмеивавшего старинных критиков Чехова: посмотрите, как он здорово изображал дьячков с больными зубами! А затем перейти к лицемерным воздыханиям о том, что вот, мол, в наших школах над изучением греческого уже не мучаются, как мучился в свое время с греческими падежами автор «Человека в футляре», и вот, результат налицо. Но велю черту отойти вон. Кто бы мог подумать, что в ситуацию окажется замешана еще и какая-то там древнемедицинская личность, владевшая не только латынью, но и греческим. Оно конечно, новейшая история Украины свидетельствует, что пренебрегать стоматологами столь же недальновидно, сколь и мовешками. Но, с другой стороны, слово «аксиография», насколько я понимаю в греческом, таки может означать «описание ценностей», и вот – предлагаю, опираясь на данный прецедент, узаконить еще и литературоведческое его употребление2.

________

1 Звиняцковский В. Я. Аксиография Чехова / Владимир Янович Звиняцковский. – Винница : Нова Книга, 2012. – 416 с.

2 К тому же я и сам когда-то прокололся, назвав собственную книгу «Біблія як форманта філологічної культури». Потом вдруг оказалось, что форманта – термин фонетики, обозначающий акустические характеристики звуков речи, а я-то похищал его из музыковедения, где оно означает группу усиленных обертонов, формирующих специфический тембр голоса или музыкальной вещи (от лат. formans – образующий). В общем, не мне ехидничать.

Милый Владимир Янович, как вы понимаете, я тут резвлюсь не «над Вами», а для Вас, как в былые времена. И вообще, сочтем эту страницу неким подобием булавки, обыкновенно втыкаемой нашими простолюдинами за отворот одежды – во избежание сглаза.

Сглазить же тут найдется что. Давно я не читывал, настолько интересной, живой и, вместе, глубокой литературоведческой книги. Итак, за мной, читатель!

* * *

Автор данного исследования исходит из того, что рубеж ХІХ–ХХ веков был эпохой переоценки ценностей, и что именно Чехов принял в том активное участие (с. 132). На наш взгляд, изучение Чехова в таком ракурсе как нельзя более актуально именно сегодня, в ХХI веке, ибо, как верно замечает тот же автор, «проблема ценностей в особенно острой форме возникает в обществе, в котором обесценивается культурная традиция и идеологические установки которого дискредитируются» (с. 36).

Задача, которую ставит перед собой В. Я. Звиняцковский, – сложна, и, прежде всего, нужно отдать должное его смелости и дерзновенности, ибо «в случае биографии писателя речь обязательно должна идти не об одной какой-то науке, а о целом ряде, или даже «кусте наук» (с. 22). В. Звиняцковскому удалось, на мой взгляд, не только в очередной раз подтвердить свою славу замечательного, вдумчивого литературоведа, но и показать себя глубоким философом, чутким психологом, внимательным историком, чутким религиоведом. Агностицизм и ценность познания, проблемы веры и безверия, абсолютные и относительные ценности, писатель и общество, мифотворчество и автобиографический миф, величие и гениальность – вот лишь небольшой круг проблем, затрагиваемых автором в творчестве А. Чехова, и каждая из этих ситуаций, несомненно, могла бы стать темой отдельного научного труда.

Но центром авторского зрения В. Я. Звиняцковского, в котором, как в фокусе, сходятся разнообразные силовые линии исследования, является биография писателя как поиск жизнестроительных ценностей – именно то, что им удачно названо аксиографией. Это генерализирующий ракурс книги В. Звиняцковского, что очень справедливо. Ведь человек русского модерна стремился к жизнестроительству, как будто бы окончательно вырываясь  из архаического русла жизни «по фирме и ярлыку», стремясь активнейшим образом утвердить собственное, искони насильственно суживаемое и попираемое Я. Однако титанический порыв к свободе по мере реализации проекта Модерна вызывал все чаще не только восхищение, но и серьезные опасения. Освобождение бывшего раба – ситуация крайне драматическая, чреватая многими разрушениями и неожиданностями.

Часто цитируемая фраза Чехова о «выдавливании из себя по каплям раба» обычно романтизируется, воспринимается как некий свободный, беспрепятственный полет. Между тем, жизнестроительство, созидание самого себя – величайший труд души, требующий самостоятельного – часто заново! – решения основных экзистенциальных вопросов: есть ли Бог? что такое Добро и Зло? как нам обустроить родину? есть ли на свете настоящая любовь? и пр. При этом обыкновенно обнаруживается, что, даже будучи семи пядей во лбу, индивидуум не может не оглянуться на уже существующие решения, уйти от сложного диалога с отвергаемой традицией. Некоторые, подобно Ницше, на этом пути трагически ломались. Последователи Ницше вырождались в фашистов или что-нибудь подобное. Чехов же, обреченный после собственного тридцатилетия ежедневно смотреть в лицо смерти, обнаруживает редчайшую, мудрую объективность и проницательность, говоря, например, что между «есть Бог» и «нет Бога» – громадное поле, которое с большим трудом проходит истинный мудрец, в то время, как большинство его соотечественников хочет готового вывода, а поиск между этими полюсами им вовсе неинтересен.

В. Я. Звиняцковский справедливо подчеркивает, что в результате многолетнего «выдавливания из себя по каплям раба», представляющего собой стремительную, явственно свидетельствующую о гениальности, эволюцию юного провинциала, с необыкновенной быстротой становящегося перворазрядным писателем, Чехов обретает достаточно отчетливую систему ценностей, непрестанно испытуемых в горниле обретений, переживаний и трагических потерь.

Эта сложность и трепетность чеховского экзистенциального выбора «чеховского интеллигента» прекрасно предана в книге. Среди наиболее интересных находок ее автора – сформулированный им «закон шедевра», являющийся в то же время еще и законом аксиологии и эстетики в целом. Позволим себе пространную цитату, поясняющую ситуацию: «Сколок бытия, мастерски исполненный и оттого неизбежно воспринимаемый как типичный, сам по себе никогда не является шедевром. Он становится шедевром лишь в такой ценностной перспективе, в какой воспринимающее сознание способно опереться на точку зрения более высокую и позитивную, чем простое сократическое – «полуфилософское, полусатировское» – «Я знаю только то, что я ничего не знаю!» (с. 54). Автор неоднократно проверяет этот закон на разных произведениях Чехова, и оказывается, что закон и вправду «работает».

Конечно, подобный труд был бы невозможен без глубочайшей эрудиции. Я уж не говорю уже о его добросовестных ссылках на едва ли не всех заметных исследователей Чехова, начиная с великолепного и незабвенного З. Паперного, учителя В. Звиняцковского, который, живи он сегодня, закономерно гордился бы своим учеником.

Однако, рядом с когортой наших литературоведов, рядом с многочисленными и «пёстренькими» чеховскими персонажами, на страницах книги В. Звиняцковского подчас возникают, словно штрихи скрытого, но явственно ощущаемого пунктира, еще и фигуры такого масштаба, как Сократ, Ахматова, Фрейд, Лев Толстой, Достоевский, Кундера.

Перед читателем этой книги явственно проступают, в неистовствующих волнах и в щедрой, разноцветной пене литературного процесса Нового времени, словно гранитные кряжи, цитаты из Библии, – те «ключевые» места, о которые столетиями бьется и рассыпается в брызги тревожная «фаустовская душа» европейца. Весьма радует, что Писание здесь предстает не в виде случайно выхваченной цитаты, и чувствуется системное изучение Вечной Книги, воспринимаемой всерьез, а не для рисовки. Как это отличается от позиции тех исследователей, которые в последнее время вдруг принялись активно изучать жизнь библейских сюжетов в мировой литературе, исходя из нормального советского представления, будто вольная (а еще лучше – пародийная) интерпретация Библии, несомненно, более ценна и интересна, нежели «архаический» источник.

Впрочем, сразу же изложу здесь и единственное мое вопрошание к автору. «Библейский» пласт в его книге явно несет значительно бóльшую нагрузку, нежели мудрость, скажем, Сократа. Цитируй автор еще и Веды или там Дхаммападу, то это внимание к древним сакральным книгам можно было бы счесть игровым постмодернистским коллажем, но здесь все определенно завязано именно на Библии, ее исконных ценностях. Следовательно, автор богословствует? Без догматов и теолугоменов, почти как протестант, личностно-субъективно интерпретирующий сакральный текст? Если и да, то, во всяком случае, не по Бёрнхофферу, на которого так повлияла мысль Ницше «Бог умер», что он свел христианство единственно к сфере этики, оставив вне поля зрения христианскую метафизику вообще. Нет, постулаты автора не отнесешь ни к какой конкретной теологии, и, в общем, эта свобода дает замечательные плоды (см., напр., блестящий анализ беседы чеховского философа Коврина с Черным монахом – т. е., персонажа с самим собою; с.183–184). Однако, все эти диалектические рассуждения тают в воздухе, оставив в итоге лишь посеявшее смутную тревогу «nihil», в то время, как непреложно прекрасны и содержательны лишь те вещи, которые мы привычно превозносим: парк в росе, ржаное поле, молодость, смелость и радость… земное¸ только земное…

Или: в ходе развития темы «выдавливания из себя раба» цитируются слова Христа «сделаетесь свободными» (с. 74). Но Христос имеет в виду не какую-то бескрайнюю «свободу вообще», а свободу от греха, ибо всякий совершающий грех есть раб греха (Ин. 1:34). Христос ни на йоту не отходит от моисеева разграничения Закона и вдохновляемого сатаной губительного человеческого своеволия. А у Чехова, выходит, дело не в законе и не в грехе, а в том, что душа навеки скипается со ржаным полем в росе? Для античного Антея прильнуть к Земле-матери значило набраться сил. Для христианина прелесть земного – нечто преходящее; душевное не есть духовное. Где же освобождение души, грустящей о небесах? И точно ли у Чехова природа, «зеленое чудовище», кишащее не только чистой радостью, но и смрадным грехом, – это все, а Бог таки умер?3 Думается, тут есть о чем еще поговорить.

_______

3 Любопытен диалог, запечатленный в форме граффити на стене здания в одном польском городе. Под громадной надписью «БОГ УМЕР!» (Ницше) начертано буквами поскромнее: «Ницше умер» (Бог).

Но – не станем требовать от автора свидетельства како веруеши? Важно, что в книге В. Звиняцковского имплицитно присутствует высокая притязательность – в первую очередь, по отношению к внимательному читателю. В этом исследовании над трудолюбивыми изысками (иногда, впрочем, хочется сказать: копошением) мастеров литературоведческого цеха возвышается, будто пронизанная воздухом и светом громада вишневого сада над суетливыми персонажами чеховской пьесы, – гряда бытийно значимых вопросов, которыми суждено оправдаться человеку, равно как и силуэты алчущих и жаждущих правды – они-то, как известно, непременно насытятся. А обозначенные некогда А. И. Белецким пигмеи, неотъемлемые от Чехова в жизни (с. 142–143), бесповоротно сепарируются от него в пространстве нравственного суда, учиняемого В. Звиняцковским, и отпадают в никуда.

Историко-культурный контекст исканий Чехова – естественный духовный «ландшафт» книги, в которой, рядом с этнокультурными массивами чеховского Приазовья, вырисовывается жизнь еще наощупь ищущей себя Украины; духовная атмосфера старого Киева, в котором только-только воздвигается Владимирский собор; тревоги томящейся в предчувствии страшных катаклизмов России; состояние благополучной Европы накануне первой мировой войны… Европы – еще уютной и очеловеченной, в которой, как с гипнотической убедительностью фантазирует В. Звиняцковский, вполне могли бы столкнуться где-нибудь в венском кафе туристы-грибники Чехов и Суворин с отцом психоанализа Фрейдом, тоже будто бы выбравшимся нынче по грибы (с. 166–169).

Непринужденное перетекание реальности в фантазию, бытового в высокое, личного в объективно-научное и составляет неповторимую черту стиля Звиняцковского-ученого, примету его исследовательского таланта. Обращает на себя внимание и замечательный язык, которым написана эта книга – образный, сочный, колоритный, который уже как бы самим фактом своего бытия вовлекает читателя в мысленную беседу, язык исследователя, но бесконечно далекий от «птичьего жаргона» той или иной литературоведческой школы, иными словами – от той узко-«цеховой» наукообразности, коей ныне так часто грешат литературоведческие монографии. Хотя автор излагает свои наблюдения и мысли более чем непринужденно – подчас на грани как бы балагурства – нужно читать его текст очень и очень внимательно. Хочется отметить и безукоризненный вкус оформления книги, что в эпоху господства китча представляется немаловажным фактором: тщательно подобранные шрифты, изящные карандашные рисунки, предваряющие каждую часть, творческое использование фотографий…

В общем, это не только «портрет Чехова», но и явственный автопортрет нашего современника – в полный, как говорится, рост.

Остается ожидать Ваших новых книг, уважаемый профессор!

2018-07-15T23:04:42+00:00