В этической философии Канта, сыгравшей выдающуюся роль в преодолении нравственного релятивизма скептической философии, все же существует Начало, способствующее возрождению скептицизма в будущем. И находится оно не где-то на периферии его учения, а, напротив, в самой его сердцевине. Речь идет о полярном противоположении «двух стволов» человеческого познания – рассудка  и чувственности. И хотя Кант признает их «общий корень», но поскольку этот корень остается принципиально непознаваемым, реально мы можем иметь дело исключительно с антиномией рассудка и чувства. «Рассудок ничего не может созерцать, – писал Кант, – а чувства ничего не могут мыслить»1.

Разумеется, эта антиномия рассудка и чувства, по намерениям Канта, заострена против эмпирического скептицизма. В самом деле, если чувственность – это, по Канту, «способность /восприимчивость/ получать представления тем способом, каким предметы воздействуют на нас»2, то чувственностью предметы нам только даются, и хотя без этой данности вообще не осуществимо никакое познание, и всякое мышление имеет прямое или косвенное отношение к этому чувственному созерцанию, но исключительно в деятельности рассудка, то есть в нашем очищенном от чувственности мышлении, формируются понятия3. Только нашему мышлению свойственно подлинное осмысление мира и человеческого Я, в том числе, разумеется, и осмысление самого «чистого разума» как «способности, дающей нам принципы априорного знания»4. Если чувственность (за исключением «чистых форм» ее созерцания – пространства и времени5) всецело зависима от ощущения и, следовательно, является основанием эмпирического знания, то преодоление эмпиризма в философии связано для Канта исключительно с деятельностью рассудка.

Потому и в «Критике практического разума» чувственность безусловно подчинена осознаваемому рассудком долгу. Ведь поступать хорошо, чтобы ощутить счастье, значит поступать своекорыстно и себялюбиво, то есть, по сути, нехорошо. И тогда естественно, что «всякая примесь мотивов личного счастья препятствует тому, чтобы моральный закон имел влияние на человеческое сердце»6. Вообще, добро, совершаемое из страха или из надежды7, то есть подчинение морали чувственным склонностям человека, как это наблюдается у эмпириков, неизбежно ведет, как считает философ, к нравственному релятивизму, рассудок же сопряжен не только с чувствами, но и способен формулировать априорные принципы чистого разума. Потому нравственность понимается Кантом как преодоление чувственности, «разум, – написано в «Критике способности суждения», – должен принуждать чувственность»8. «Долг же, – читаем мы в «Лекциях по этике», это всегда принуждение: или я должен заставлять себя сам, или же меня принуждают другие»9. И даже любовь, поскольку она неотделима от человеческих склонностей, ставится Кантом ниже морального долга10.

Словом, всячески избегая постулатов эмпиризма, приводящего, как мы видели, к нравственному релятивизму,  философ полагается на разумное начало    в человеке, а не на его чувства и склонности. Кант прекрасно формулирует, что «мораль: собственно говоря, есть учение не о том, как мы должны сделать себя счастливыми, а о том, как мы должны стать достойными счастья»11. Но на путях к этому человеческому достоинству он исходит из дуалистической разделенности человека на противоположные ипостаси – рассудок и чувство, – отдавая решительное предпочтение первому над вторым.

Здесь-то (в противовес намерениям философа) и заключен исток будущего возрождения скептицизма.

По сути, скептицизм остается до конца не преодоленным, поскольку чувственность человека, сопрягаясь с внешним миром, не являются у Канта реализацией его положительной основы. Положительно определяется моральным законом лишь умопостигаемый мир12. Склонности же человека видятся и своекорыстными, и случайными, и всецело зависящими от внешних явлений окружающего нас мира. Таким образом, скепсис по поводу человека как такового Кантом не снят, а лишь ограничен скепсисом по поводу существа и познавательной способности одного из двух «стволов» познания – чувства, недоверие к человеку вообще ограничилось недоверием к его эмоциональной природе.

Шиллер, как и многие современники философа находившийся под влиянием идей Канта, все же счел уместным по этому поводу написать ставшую популярной эпиграмму: Ближним охотно служу, но – увы! – имею к ним склонность. Вот и гложет вопрос: вправду ли нравственен я?..

Нет тут другого пути: стараясь питать к ним презренье И с отвращеньем в душе, делай, что требует долг13.

Вообще, после «критической философии» появилась возможность, не рискуя впасть в эмпирический скептицизм, отстаивать – в том числе и у само  го Канта – живую цельность человеческой личности (в противовес ее фантастической неделимости!). Именно с этим связана вся бурная «реабилитация чувственности», столь характерная для немецкого романтизма. «Как высоко мы ни ставим разум, – говорил Шеллинг в своей речи «Об отношении изобразительных искусств к природе», – мы все же считаем, что никто из чистого разума не  стал добродетельным или героем или вообще большим человеком, и не разумом, по известному выражению, продолжается род человеческий. Только в личности жизнь, а все личное покоится на темном основании»14. Так в философии восстанавливается живая цельность человеческой личности, причем бессознательное получает даже приоритетное по отношению к чистому разуму значение. «Любовь – вот высшее», – в противоположность Канту утверждает Шеллинг15.

Этот поворот мысли стал возможен при единственном и непременном условии: признании сущностной связи цельного человека и универсума. Об этой связи, как мы знаем, глубоко и поэтично говорил еще Кант, но он имел в виду связь человека с миром через разум. Шеллинг же связывает человека с миром через сущность, через тот самый «общий корень» рассудка и чувства, о котором писал в свое время Кант. Но если для Канта этот «корень» принципиально непостижим, для Шеллинга сущность человека и мира открыта, конечно, не чистому разуму, а рационально-чувственной природе человека. Шеллинга не удовлетворяет формально-логическое положение Канта о «вещи в себе», саму эту постановку вопроса он даже назвал однажды «бессмысленной»16, и пото му в «Системе трансцендентального идеализма» он возвращается к проблеме преодоления «абсолютного скептицизма», который стремится уничтожить «основное предубеждение», заложенное в человеке не посредством обучения или искусства, а самой природой». «Основное предубеждение, к которому сводятся все остальные, – пишет Шеллинг, -– состоит в том, что вне нас существуют вещи, эта уверенность, которая не опирается на какие-либо основания или выводы (ибо серьезных доказательств этого не существует), но которую «всетаки невозможно искоренить доказательством обратного (naturam furka furka expellas, tamen usque redibit)17 претендует на непосредственную достоверность: поскольку же эта уверенность направлена на то, что совершенно от нас отлично, даже нам противоположно, так что совершенно непонятно, как оно может проникнуть в непосредственное сознание, ее можно считать только предубеждением, правда, врожденным и изначальным, но не перестающим вследствие этого быть предубеждением.

Разрешить противоречие, заключающееся в том, что суждение, которое по самой своей природе не может быть непосредственно достоверным, тем не менее, слепо и без всяких оснований принимается в качестве такового, трансцендентальный философ способен, лишь исходя из предпосылки, что это суждение скрытым образом, не будучи до сих пор осознано, не просто связано с непосредственно достоверным, а тождественно с ним, что оно и это достоверное – одно  и то же. Выявить эту тождественность и будет, собственно говоря, делом трансцендентальной философии».

Итак, в этом определении задач трансцендентальной философии, обостренно сформулировав вопрос скептицизма о существовании вещей вне человека и назвав уверенность в их существовании «предрассудком», Шеллинг попросту лишает «предрассудок» его негативного значения. Напротив, «предрассудок» для него тождественен с непосредственной достоверностью. Таким образом, невозможность (скептицизм) или ограниченность (Кант) человеческого познания замещается у Шеллинга положением об ограниченности познавательной деятельности человеческого рассудка. В познании мира, следовательно, участвует весь человек, включая все то «сознательное» и «бессознательное», что есть в его личности. Знание не дается собственно логической деятельностью рассудка, так как сама эта логическая деятельность – лишь один из компонентов познавательной cпособности человека.

Заметим также, что там, где у Канта речь идет о мышлении, у Шеллинга говорится о деятельности сознания, а это само по себе уже расширяет границы возможного познания, поскольку сознание не ограничивается ведь сугубо рациональной сферой человеческой психики.

Далее, Шеллинг считает, что «природа трансцендентального рассмотрения должна вообще состоять в том, что все то, что в любом другом мышлении, знании или деятельности оказывается вне сознания абсолютно необъективно, здесь доводится до сознания и становится объективным: короче говоря, в постоянной самообъективации субъективного»19.

Так вводится важнейшее понятие процессуальности познания: процесс осознания есть процесс самообъективации.

Между тем, философия, по Шеллингу, «рассматривает бессознательную деятельность как изначально тождественную сознательной и как бы выросшей из общего с ней корня (как видим, сравнение взято из «Критики чистого разума» – С.Б.): это тождество философия обнаруживает непосредственно в той, безусловно, одновременно сознательной и бессознательной деятельности, которая находит свое выражение в творениях гения, опосредованно вне сознания – в продуктах природы, ибо в них всегда обнаруживается полнейшее слияние идеального и реального»20. Здесь – основание натурфилософии Шеллинга, его преклонения перед объективной природой21. Здесь же и главная идея всей его философии, идея синтеза идеального и реального.

Синтез идеального и реального осуществляется не только в природе, но, разумеется, и в человеке как неотъемлемой части природы. В «Философских письмах о догматизме и критицизме» молодой Шеллинг утверждал даже, что «человек не должен быть ни безжизненным, ни только живым существом. Его деятельность необходимым образом направлена на объекты, но столь же необходимо она возвращается к самой себе. Первое отличает его от безжизненного, второе – от только  живого (животного) существа»22. Но человек, будучи  частью природы,  в то же время есть существо, наделенное наивысшей способностью ее разумного постижения. Поэтому в «Философии искусства», написанной уже в зрелый период творчества, Шеллинг утверждает: «Неразличимость же организма и разума или единое, в котором абсолютное объективируется в равной мере реально и идеально, есть человек»23. Причем в познании мира человек связан и. вообще с природой, но прежде всего – с другими людьми, то есть с «родом». А, следовательно, процесс «самообъективации субъективного» или процесс познания – историчен. Это убеждение дает возможность рассматривать человечество (как и весь универсум) в качестве динамического (а не неделимого, как у скептиков) целого, где каждая историческая эпоха и вполне самобытна и в то же время заключает в себе потенциально другие эпохи. (Диалектическая связь общего     и индивидуального утверждается Шеллингом повсеместно). Важнейшая тенденция эпохи христианства, по его мнению, – быть «миром идей, выраженным в действовании». «Отныне, – пишет философ, – не к природе, но к человеку,   не к бытию, но к действованию было предъявлено требование быть символом мира идей»24.

Человек, таким образом, глубочайшим образом связан с природой и другими людьми, он – деятельное осуществление синтеза реального и идеального в мире, он, в конечном итоге, есть творческое осознание организмом природы самого себя. И поскольку в самом человеке с точки зрения познания мира рациональное начало и собственно логика не могут претендовать на объективное и достаточное знание (иначе, как это и произошло у скептиков, не существовало бы уверенности даже в том, что нас окружают реальные предметы), но важно также и чувственное, и бессознательное его постижение, вернее, синтез сознательного и бессознательного в творческой деятельности человека, то высшей сферой познавательной деятельности является не рациональная философия, а синтетическое по своей природе, чувственно-рациональное – искусство. Объективность, таким образом, ставится в прямую зависимость от действенного участия всего человека в процессе познания, а не только его сугубо мыслительной способности. «Абсолютная объективность дана одному искусству, – писал Шеллинг еще в «Системе трансцендентального идеализма».

«Можно смело утверждать: лишите искусство объективности, и оно перестанет быть тем, что оно есть, и превратится в философию; придайте философии объективность, и она перестанет быть философией и превратится в искусство. Философия достигает, правда, наивысшего, но она приводит к этой точке как бы частицу человека. Искусство же приводит туда, а именно к познанию наивысшего, всего человека, каков он есть, и на этом основано извечное своеобразие искусства и даруемое им чудо»25.

Следует ли нам сегодня принимать эту диалектику Шеллинга? Во всяком случае, без нее объяснить возможность познавательной функции искусства невозможно.

Надо сказать, что в этом представлении о чуде искусства заключены не одни, собственно, эстетические переживания и даже не только их синтез с приобретаемым знанием о мире: и красота, и познание принципиально неотделимы от нравственности. А. В. Гулыга точно пишет о концепции искусства у Шеллинга:

«искусство рассматривает природу сквозь призму человека, сквозь призму нравственности. Красота, в которой чувственная привлекательность пронизана нравственной благостью, действует как чудо»26.

Ранний Шеллинг в своем неприятии эвдемонистической этики практически совпадал с Кантом, он говорил, что разумный человек должен быть «выше этого чувственного идеала счастья». «Так же как разум требует от человека, чтобы он становился все разумнее, самостоятельнее, свободнее, он требует от него и того, чтобы он не нуждался в счастье как награде». Ведь счастье – это всего лишь «блаженство, которое мы обязаны не самим себе, а случайности»27 Всякий эгоизм, который Юм возводил в общественную добродетель, Шеллингу чужд, как чужда и ориентация человеческого духа на относительность внешнего опыта.

Но поскольку, как мы видели, в своем дальнейшем развитии Шеллинг отвергает приоритет рассудка в познании, нравственность у него не может, как у Канта, прямо противополагаться чувству, и место морального долга как самопринуждения в его этике занимает – любовь. Поэтому Шеллинг вполне определенно и сказал: «любовь – вот высшее»28.

Н. А. Берковский имел полное основание говорить не только  о Шеллинге, но  и обо всех немецких романтиках: «Они отринули насильственную этику Канта, Шиллера, Фихте, веруя в этику естественную, диктуемую из самих недр природы. Для них органическое строение мира и общества – залог неизбежности для жизни этических норм, отсутствие причин и поводов колебать или нарушать их»29.

Итак, Шеллинг, которого справедливо считали философским главой немецкого романтизма30, отвергает рассудочный эмпиризм и скептицизм гораздо решительнее Канта. Вместо умозрительного постулирования «вещи в себе» в качестве гаранта существования реального мира он, исходя именно из солипсического тупика сугубо рассудочного познания, реабилитирует чувство очевидности существования реального мира и вообще чувственное и бессознательное в человеке в качестве полноправных компонентов познания. Именно такая постановка вопроса дала возможность придать всей концепции мира динамический характер, то есть ввести    в нее фактор времени: универсум  находится  в динамике  постоянного  развития, и вне этой динамической сущности и человека и мира вообще невозможна деятельность сознания, как, впрочем, и любая деятельность. Но ведь время (наряду с пространством), как это доказывается у Канта, есть одна из двух «чистых форм чувственного (курсив наш – С.Б.) созерцания как принципов априорного знания»31.

Учитывая, что основной диалектический закон единства противоположностей в статической картине мира (где действует аристотелевский закон исключенного третьего) невозможен, и констатируя, что динамика есть воплощенное  в реальности время, учитывая также то обстоятельство, что само время дается  в чувственном созерцании, нам ничего не остается, как придти к единствен но возможному выводу: само  диалектическое  мышление основывается на синтетической, рационально-чувственной природе человеческого  Я и вне этого рационально-чувственного единства не существует.

На смену статического опредмечивания человеческого Я до его неделимости в эмпиризме у Шеллинга приходит положение о внутреннем и необходимом динамическом единстве человеческого и с миром – через самосознание. Шеллинг писал, что «в понятии Я заключено нечто более высокое, чем простое выражение индивидуальности, что оно является актом самосознания вообще, одновременно с которым, правда, должно возникнуть и сознание индивидуальности, но который сам по себе не содержит ничего индивидуального: это Я «объективно являет собой вечное становление, субъективно – бесконечное продуцирование».  И поскольку «существует более высокое понятие, чем понятие вещи,   а именно понятие действования, деятельности»32, то этим вообще снимается вопрос скептицизма об иллюзорности существования реального мира.

Гностицизм романтизма основывается, таким образом, на осознании деятельного единства человеческого Я и универсума, и поэтому принципиально исключает любые формально-индивидуалистические подходы к взаимоотношениям человека с другими людьми и природой; этим же, понятно, исключается и всякий нравственный релятивизм. Исключает он также и формально-логическую философскую спекуляцию, поскольку исходит именно из рационально-чувственной природы человека, который, как и у Канта, является у романтиков «мерой всех вещей» и не может сводиться к средству достижения какой бы то ни было лежащей вне него цели.

В русле этого миропонимания находятся и антропология, и языкознание Вильгельма Гумбольдта.

Однако диалектика философии романтизма – при всем ее выдающемся и даже определяющем влиянии на культуру XIX и XX веков – вызывала и продолжает вызывать протесты и глубокое раздражение оппонентов, вплоть до истерического негодования позднего Ницше, о чем, впрочем, речь впереди. Особенно это касается Запада. А. В. Гулыга говорит, что Шеллинг значил для России больше, чем для Германии33. Так или иначе, но воплотившуюся в его философии диалектику начали интенсивно преодолевать двумя способами: путем ее сведения к абсолютной формальности и путем формально-логического отрицания ее основоположений. Первый путь преодоления диалектики романтизма был осуществлен знаменитым диалектиком Гегелем, у которого «логическое становится природой, а природа – духом»34.

Такое подчинение природы – логике и такое представление о живой жизни как о саморазвитии какого-то понятия, да еще столь неутомимо и тщательно технически разработанное, создало ощущение конца философии как сферы человеческого познания. На основании попранного логикой чувства очевидности гегелевской философии стали противопоставлять позитивное знание, основанное на результатах естественно-научных исследований. Так, начиная с Огюста Конта, возродился чистый эмпиризм, прямо связанный с философией Давида Юма; человеческое знание о мире теперь рассредоточилось в специфических исследованиях частных явлений, так что предложить какую бы то ни было картину мира оказалось невозможным, вследствие чего попранное Гегелем чувство очевидности не удовлетворяется и естественно-научным эмпиризмом.

Между тем, еще Кант, при всем своем пиетете по отношению к разуму, говорил: «Общая логика разлагает всю формальную деятельность рассудка на элементы и показывает их как принципы всякой логической оценки нашего знания.

/…/. Но так как одной лишь формы познания, как бы она ни соответствовала логическим законам, далеко еще не достаточно, чтобы установить материальную (объективную) истинность знания, то никто не отважится судить  о предметах   с помощью одной только логики и что-то утверждать о них, не собрав о них уже заранее основательных сведений помимо логики /…/. Тем не менее есть что-то соблазнительное в обладании таким мнимым искусством придавать всем нашим знаниям рассудочную форму, хотя по содержанию они и были еще пустыми и бедными; поэтому общая логика, которая есть лишь канон для оценки, нередко применяется как бы в качестве органона для действительного создания, по крайней мере, видимости объективных утверждений и таким образом на деле употребляются во зло. Общая логика, претендующая на название такого органона, называется диалектикой»35.

Нельзя не видеть, что панлогизм Гегеля в конечном итоге сомкнулся именно с этим пониманием диалектики как «логики видимости»36, свойственной еще древнегреческим софистам. Мы уже достаточно говорили о том, что диалектика как метод познания мира может опираться только на признание рационально-чувственного единства познавательной способности человека (тождество противоположностей, данное в движении, необходимо включает в себя тем самым время, в свою очередь данное нам именно чувственным восприятием мира). Бессодержательный же панлогизм, к которому Гегель свел философскую диалектику романтизма, лишил ее практического смысла и, по сути, превратил в чистую идеалистическую схоластику. В его «Лекциях по эстетике» приходится столкнуться и с принципиально недиалектическими взглядами этого философа на язык и поэзию и убедиться в том, что рационализм гегелевского идеализма неизбежно вступает в противоречие с диалектикой как методом познания человеком окружающего мира.

«У Гегеля, – писал Шеллинг в «Истории новейшей философии», – (нельзя отнять заслугу, что он хорошо понял логическую природу той философии, которую он стал разрабатывать», но его панлогизм привел к тому, что природа оказалась лишь «агонией понятия»37, то есть к абсурду, и случилось это именно потому, что гегелевский идеализм изо всех сил преодолевал принцип непосредственного знания. Именно этому принципу, писал В. Ф. Асмус, «Гегель противопоставил свое твердое убеждение в том, что истина находит адекватное выражение лишь в форме понятия»38.

Принцип тождества бытия и мышления, провозглашенный Гегелем, неизбежно приводит к сознанию превосходства философии над всеми другими видами человеческого познания; а в самой философии – безусловного превосходства конкретной философии, а именно, гегелевской как абсолютной и предельной истины, завершающей всякий исторический процесс познания. Никакое «непосредственное знание» Шеллинга и никакой «моральный закон» Канта не может мыслиться выше или объективнее этой философии, если даже сама природа и все мироздание склоняется к ее подножию. Но сведение всего мира к собственному его восприятию и осознанию Гегелем вполне ведь согласуется с последним выводом эмпирического скептицизма. Конечное – мышление самого проф. Гегеля – вбирает в себя бесконечное, то есть весь универсум в его развитии, и сводит его (вследствие естественных границ личности проф. Гегеля), по сути, к той же предметности, к которой сводил человека скептицизм, с той лишь разницей, что пустой сосуд скептицизма сменился наполненным бурлящей водой сосудом гегельянства. Если же, напротив, благодаря этому тождеству бытия и мышления личность самого проф. Гегеля становится бесконечной, то его философия и вовсе принципиально ничем не отличается от крайнего скептицизма, то есть солипсизма.

Потому принцип движения в философии Гегеля – лишь предпосылка абсолютного покоя, что явно отразилось и в его знаменитом тезисе: «Все разумное действительно, и все действительное разумно»39.

«Когда я как-то возмутился положением  «все  действительное  –  разум но», – рассказывал Г. Гейне о своей встрече с Гегелем, – он странно усмехнулся и заметил: «Что можно было бы выразить и так: все разумное должно быть действительным»40. Особенно примечательно это «и так»; перед нами, кажется, сам нравственный релятивизм в действии. Очень точно по поводу последнего в связи с «абсолютной философией» Гегеля высказался В. С. Соловьев: «По Гегелю, история окончательно замыкается на установлении бюргерско-бюрократических порядков і Пруссии Фридриха-Вильгельма III, обеспечивающих содержание философа (а через то реализацию содержания абсолютной философии»)41.

Но так или иначе, философия Гегеля имела широкий резонанс, во-первых, как развитие диалектической логики философии романтизма (потому, даже отвергая выводы Гегеля, всегда говорили с восторгом о его методе) и, во-вторых, как отрицание самой «органической» теории романтизма. Гегель, который, как казалось, развил шеллинговскую диалектику и привел ее к неизбежному идеалистическому пределу, этим самым вроде бы подытоживал развитие всей немецкой классической философии и расчищал место для сциентистски-эмпирического «позитивного знания», передавая сциентизму свое полное презрение к человеческому чувству как компоненту познания мира.

Второй путь преодоления диалектики романтизма заключался, казалось бы, совсем в обратном: вместо гегелевского панлогизма, подчинившего себе весь мир, постулировался прежде всего реальный мир, подчиняющий себе человека. Речь идет о философии способного ученика Гегеля, который от него отмежевался. Мы имеем в виду Л. Фейербаха и его работу «Отношение к Гегелю», при жизни автора так и не опубликованную42.

Фейербах называет Гегеля «холодным, безжизненным мыслителем», который не менее заставил его в свое время «осознать задушевную связь ученика и учителя». Но, «идя по стопам Гегеля, – пишет Фейербах, я пришел бы лишь к абстрактной единичности, совпадающей со всеобщностью, к единичности, представляющей логическую категорию, и никогда не пришел бы к подлинной единичности, являвшейся лишь делом чувств, опирающейся лишь на достоверность чувственности; логика ничего не знает и не хочет знать о такой единичности»43.

Как видим, положенное в человеке чувство очевидности существования реального мира возмущено внежизненной абстракцией Гегеля, его  абсолютной и умозрительной всеобщностью и ищет пути (как бы по закону маятни ка) от этой абстрактной всеобщности к конкретно-чувственной единичности. Тем более, что Фейербах прекрасно ощущал связь гегельянства с солипсизмом:

«Философия Гегеля, – говорил он, – возникла из Я Канта и Фихте с предположением абсолютного тождества идеального и реального (имеется в виду Шеллинг – С.Б.). Я, не имеющее в виде своей противоположности вещи в себе, но усматривающее в этой вещи само себя или нечто ею положенное, составляет понятие гегелевской философии»44.

Потому Фейербах прежде всего отверг основу диалектической логики: «свойства, благодаря которым вещь отличается от других вещей или им противоположна, – говорится в разделе «Тождество и различие», – должны соответствовать закону тождества, согласно которому она есть это и ничто другое, иначе различие не есть ее различие, противоположность не есть ее противоположность.

Поэтому закон тождества не стоит рядом, а возвышается над другими законами рефлексии – это правило, согласно которому устанавливается различие, противоположность»45.

Так, протестуя против рассудочной абстракции гегелевской диалектики, в которой он видит завершение линии «Кант – Фихте – Шеллинг», Фейербах возвращается к принципу статической разъединенности и тем самым превращает мир в скопление первичных самодостаточных вещей, что как мы помним, уже было в философии скептицизма. Рассудочность диалектическая сменяется рассудочностью формально-логической. Не движение, не продуктивность мира первичны, а именно взятые сами по себе отдельные, ощущаемые в своей конечности предметы, вещи. Естественно поэтому, что для Фейербаха и «сознание есть не  что  иное, как  осознанное, ощущаемое ощущение»46. Словом, – назад   к эмпиризму!

Фейербах, рассыпав мир на самостоятельные единичности, разумеется, и человека свел к такой же единичности. Положение романтической диалектики о рационально-чувственной цельности человека и его внутреннем единстве с другими людьми и универсумом сначала формализовалось у Гегеля в тождество бытия и мышления, а это последнее – уже не дифференцируя с романтической идеей единства – Фейербах «снял» знакомым нам по философии эмпирического скептицизма положением о внутренней целостности человека как его неделимости и четкой ограниченности от мира физическим пребыванием «здесь и теперь»47. Фейербах убежден, что «человек составляет единство как результат совместной гармонической деятельности различных органов»48. Даже мышление, по Фейербаху, расчленяется на единичные мысли, которые «следуют одна за другой, приходят и исчезают так же быстро, как молния, и даже быстрее, – но и в материальном смысле; ведь мышление в XIX столетии другое, чем в XVIII; оно одно – ранним утром и другое – ночью, одно – в юности и другое в старости»49. Так и кажется, что эти слова принадлежат Давиду Юму. Такая постановка вопроса естественным образом приводит к признанию множественности истин, то есть ко всему тому же эмпирическому нравственному релятивизму. «Для Гераклита, – писал Фейербах, – сам поток есть нечто неизменное, постоянно пребывающее, для Парменида, то, что течет. Между тем можно оправдать оба взгляда, которые коренятся как в природе предмета, так и в природе человека; оба взгляда повторяются на тысячи ладов в жизни и мышлении человека. Для одного, например, достаточно собственной жены, чтобы познать женщину, как таковую, другой же считает, что он познает женщину, если изучит большое их количество. Первый взгляд есть взгляд спокойного, сосредоточенного человека рассудочного типа; второй взгляд свойственен горячему человеку»50. Должного, таким образом, в представлении о потоке, как и должного в поведении человека – нет: все зависит от склонностей и от характера. Но ведь тогда нет и объективной истины, или она нам принципиально недоступна.

И последнее о потоке. «Гегелевский метод, – пишет Фейербах, – в целом страдает тем недостатком, что он рассматривает историю как поток, не исследуя дна, над которым данный поток протекает»51. Хорошая метафора, многое поясняющая в позиции самого Фейербаха и прежде всего подмену им движения статикой, разделение мира на отдельные самодостаточные предметы, то есть его возвращение к основополагающим принципам эмпиризма.

В своем предсмертном письме к сыну Фридриху, которое известно, как его философское завещание, Шеллинг написал: «Лессинг в свое время сказал: все – единое, и я не знаю ничего лучше. Я тоже не знал ничего лучшего»52.

Глубокое недоверие к этому «лучшему», сведение человеческого существа  к прифантазированному какому-то голому рассудку либо подводило живое единство человека с миром к мертвой логической абстракции, как это было у Гегеля, либо – как у Фейербаха – разбивало универсум на бесконечные единичности.   В философии «дна» не в меньшей степени, чем в философии «понятия», давала себя знать знакомая нам по эмпиризму интенция к опредмечиванию всего сущего, когда бесконечное становится конечным, движение – неподвижностью, «поток» либо проносится как-то независимо от дна (то есть основы мироздания), либо он бурлит в замкнутом пространстве понятия, обладающего безусловно четкими (предметными границами) в качестве абсолютности своего значения.

Именно за этот рационалистический идеализм критиковался впоследствии Гегель, и за эту метафизику остановленного движения критиковался и Фейербах. Соединение же диалектики с жизненно очевидным взглядом на мир обусловило, в частности, и известную концепцию языка как «непосредственной действительности мысли», которая по существу, вполне согласуется с пониманием языка у Вильгельма Гумбольдта и теоретиков немецкого романтизма.

ПРИМЕЧАНИЯ

*Язык и культура. Пятая международная конференция. – Т.1. – К.: Collegium, 1997 – c. 14-24.

1 И. Кант. Собрание сочинений в шести томах. Т. 3. М., 1988. – С. 155.

2 Там же. – С. 127.

3 Там же.

4      Там же. – С. 120.

5      Там же. – С. 129.

6 И. Кант. Указ издание. Т. 4(1). – С. 493.

7 Там же. – С. 483.

8 И. Кант. Указ. издание. Т. 5. – С. 278.

9 И. Кант. Из «Лекций по этике». – В кн.: Этическая мысль. 1988. Науч.-публицистические чтения. – М., 1988. – С. 305.

10 Там же.

11 И. Кант. Указ. издание. 4 Т. (1). – С. 463.

12 Там же. – С. 362.

13 Ф. Шиллер. Собр. сочинений в восьми томах. Т.1. М.-Л., 1937. – С. 164.

14 Цит. по статье А. В. Гулыги «Философское наследие Шеллинга». – В кн.: Ф. Шеллинг. Сочинения в двух томах. Т. 1. М., 1987. – С. 30.

15 Там же.

16 Ф. Шеллинг. Указ. издание. Т. 1. – С. 419.

17 «Вилой природу гони, она все равно возвратится» (лат.). Гораций. Послание 1, 10, 24 (Примечания к кн.: Ф. Шеллинг. Сочинения в двух томах. Т.1. – С. 601).

18 Ф. Шеллинг. Указ. издание. Т. 1. – С. 235-236.

19 Там же. – С. 237.

20 Там же. – С. 182.

21 В литературе не раз подчеркивается благотворное влияние Шеллинга на русскую литературу. См., например, прекрасную книгу Ю. В. Манна «Русская философская эстетика» (М., 1969). Недавно в цитировавшейся уже нами статье «Философское наследие Шеллинга» (см. примеч. 65) А. В. Гулыга выделил специальный раздел «Шеллинг в России», где напомнил, в частности, знаменитые строки Ф. И. Тютчева:

Не то, что мните вы, природа:

Не слепок, не бездушный лик –

В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык.

См. также: А. В. Гулыга. Шеллинг. М., 1984; глава «Русская звезда». – С. 289-309.

22 Ф. Шеллинг. Указ. издание. Т. 1. – С. 74.

23 Ф. Шеллинг. Философия искусства. М., 1966. – С. 161.

24 Там же. – С. 137.

25 Ф. Шеллинг. Собрание сочинений… Т. 1. – С. 486.

26 А. В. Гулыга. Философское наследие Шеллинга. – С. 29.

27 Ф. Шеллинг. Собр. сочинений. Т. 1. – С. 72.

28 См. примеч. 15.

29 Н. Я. Берковский. Романтизм в Германии. Л., «Худож. лит.», 1973. – С. 122.

30 См. об этом, в частности: П. С. Попов. Состав и генезия «Философии искусства» Шеллинга. – В кн.: Ф. Шеллинг. Философия искусства. – С. 5.

31 И. Кант. Собр. сочинений. Т. 3. – С. 129.

32 Ф. Шеллинг. Собр. сочинений. Т. 1. – С. 262, 263.

33 А. В. Гулыга. Шеллинг. – С. 289.

34 Гегель. Сочинения. Т. 3. М., АН СССР, 1956. – С. 365.

35 И. Кант. Собр. сочинений. Т. 3. – С. 160-161.

36 Там же. – С. 161.

37 Ф. Шеллинг. Собр. сочинений. Т. 2. – С. 496; А. В. Гулыга «Философское наследие Шеллинга». – С. 35.

38 В. Ф. Асмус. Проблема интуиции и философии в математике. – М., 1965. – С. 93.

39 Гегель. Сочинения. Т. 7. М. – Л., 1934. – С. 15.

40 Г. Гейне. Собр. сочинений в десяти томах. Т. 7. М., Гослитиздат, 1958. – С. 428.

41 Цит. по кн.: А. В. Гулыга. Шеллинг. – С. 306.

42 На русском языке впервые эта работа опубликована в издании: Л. Фейербах. История философии. Собр. произведений в трех томах. Т. 3, М., 1967. – С. 373-389.

43 Л. Фейербах. Указ. сочинение. – С. 373, 379.

44    Там же. – С. 389.

45    Там же. – С. 384.

46    Там же. – С. 377.

47    Там же. – С. 379.

48    Там же. – С. 387.

49    Там же. – С. 379.

50    Там же. – С. 381.

51    Там же. – С. 382.

52 Цит. по кн.: А. В. Гулыга. Шеллинг. – С. 287.