*    Выступление С. Б. Бураго в Доме актера, Журнал на сцене COLLEGIUM» № 48, Киев, 1999 г.

Добрый вечер, дорогие друзья. Итак, сегодня мы открываем уже 48-й по счету наш устный журнал, журнал на сцене «Коллегиум». Январь месяц 1999 года. 1999 год ознаменован, прежде всего, так во всяком случае мы это видим, замечательным, великим юбилеем – 200-летием со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина. И мы решили посвятить Пушкину, ну так скажем, полсезона. Сегодня – первый вечер, посвященный исключительно Пушкину. Следующий такой вечер будет в последний четверг июня. В промежутке между ними тематика будет разная, но какая-то страничка так или иначе будет принадлежать Пушкину, все-таки – это великий юбилей.

Вы знаете, наверное, очень символично, что канун нового столетия ознаменовывается днем рождения Пушкина. 1999 год – канун нового столетия. Может быть, есть в этих, казалось бы, случайных цифрах, своя закономерность и своя символика. Ну, скажем, 100-летие со дня гибели поэта пришлось на страшный 1937 год. И можно даже проводить некоторые параллели гибели Пушкина с гибелью миллионов людей у нас в стране. Так этот мир мог расправляться с духом? А вот рождение Пушкина вместе с открытием нового столетия – это все-таки замечательно.

Вы знаете, говорить о Пушкине необычайно сложно. Во-первых, потому что для всех Пушкин – это безусловная величина, потому что всем Пушкин знаком и дорог, каждому дорог по-своему. Говорить о Пушкине что-либо новое можно, ну, может быть, на уровне тестологических изысканий, хотя и там вряд ли получится. Наверное, это скорее пристало делать на научных конференциях, а не на таком вот нашем собрании. Все же, хотелось сказать то, что мне представляется самым, может быть, главным в его творчестве. Пушкин – безусловная и абсолютная ценность в истории культуры. Вы знаете, я недавно не очень удачно пошутил. Одному человеку, который, кстати, находится здесь в зале, я как-то сказал ранее, когда у нас был толстовский вечер: «Как вы относитесь к Толстому?» Он сказал, что он относится к Толстому очень хорошо, и объяснил, почему. В общем, мы с ним сошлись, я был очень рад. Я решил пошутить и по телефону спросил: «А как вы относитесь к Пушкину?» Была пауза, после этой паузы было растерянное: «Простите, а как можно относиться к Пушкину? Что это вообще за шутка такая?» То есть, ну, действительно, как? Значит, вообще не иметь вкуса или совсем уже нечего сказать. Как можно задать этот вопрос? Я как-то вот в жанре такого телефонного диалога и не подумал о том, что это можно так трактовать. А потом задумался и пришел к выводу: к Пушкину нельзя относиться. К Толстому можно, так или иначе, и мы это знаем, а к Пушкину – нельзя. Я не встречал ни одного человека, который бы сказал: «Ой, а вы знаете Пушкина?», такого не было.

Это к тому,  что Пушкин все-таки является некоей абсолютной ценностью     в истории культуры. Поэтому, наверно, на этом пушкинском вечере, говоря о поэте, скорее следовало бы, наверное, говорить о себе и о нас в сравнении с этой абсолютной ценностью. Не стоит говорить об абсолютной ценности – она есть, она существует. Есть чудо ее появления, есть чудо ее бытия, и все. Может быть, можно поговорить о том, что такое поэзия, что такое поэт, потому что Пушкин – абсолют в поэзии. Что же такое тогда поэзия в понимании Пушкина, и каким образом может соотноситься с тем, что мы сейчас видим на страницах многочисленных современных изданий, в рукописях, со сцен и так далее? Тоже как бы поэзия. Вот как можно высветить эту нашу современную поэзию, этот современный поток стихов светом Пушкина? Корректно ли такое сопоставление вообще? А, собственно, почему нет, если и то и другое – поэзия, и их надо сопоставлять. Что же из этого выйдет?

Вы знаете, самое, наверное, главное в Пушкине – это все-таки решительная его обращенность к наиболее внутреннему, что может быть в человеческой личности, и в нем самом как поэте. Хотелось бы постулировать именно эту мысль как основную, на которой и зиждется тот факт, что сам Пушкин является некой абсолютной культурной ценностью. Когда звучит прекрасная музыка, ее можно слушать многажды, когда звучат стихи, их тоже можно слушать не один раз. И Пушкина мы перечитываем и перечитываем, и перечитываем, ведь его тоже можно слушать много раз, хотя все его стихи практически на слуху, и, тем не менее, даже вслушиваясь в их знаменитые строки, мы все равно каждый раз находим для себя что-то новое.

Я бы хотел напомнить вам текст стихотворения Пушкина «Поэт».

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы…

Весь этот внешний мир, и народные кумиры в том числе, и все то, что человека окружает в житейском море, – все отходит, и поэт выходит в некое иное измерение, где может быть лишь природа, как некий глас божий, природа, что близка поэту. Вот эта концепция, пожалуй, является самой основной во всем творчестве Пушкина. Во всяком случае, весь этот принцип корабля современности, с которого надо было, как известно, Пушкина в числе других русских классиков сбрасывать – собственно, как пытаются сбросить с корабля современности всю русскую классику – этот принцип кардинально чужд подлинности культуры, поскольку культура не подчиняется времени, наоборот, она время подчиняет себе. Здесь же, когда мы видим, что написанные стихи звучат современно, это вовсе, простите, не критерий подлинной поэзии. У Пушкина этого быть в принципе не могло. Именно потому он был реформатором и в языке, и в поэзии. Он все время ориентировался на самое главное, что видел в этом мире. И эта ориентация на самое главное, эта концентрация внимания на самом главном и делали его поэзию великой поэзией.

Пушкин – великий поэт России, мы это хорошо знаем еще из школы, и, действительно, не можем воспринимать русскую культуру без Пушкина или Пушкина вне русской культуры. Однако я хотел бы обратить ваше внимание вот на какой момент. Когда мы говорим о том, что Пушкин – выразитель русского духа, это, наверное, совершенно правильно. Но вот есть одно замечание, которое я бы хотел процитировать, замечание это сформулировано Владимиром Сергеевичем Соловьевым. «В стихотворениях Пушкина, без сомнения сознательных, русский национальных дух высказывается ненарочно (за исключением двух-трех самых слабых), поэтому они и хороши, а в патриотических стихах Розенгейма и т. п, этот дух выражен нарочно, поэтому они никуда не годятся». Вот эта вот нарочность выражений есть некое внутреннее самоограничение, есть некая, так сказать, умозрительная программа, которую может задавать себе автор, и не важно, будет он выражать русский дух, украинский, немецкий, какой угодно дух. Но если для него эта задача оказывается выше задачи выражения какой-то сущности мира, сущности личности, то в результате, как говорит Соловьев, получатся стихи, которые в принципе никуда не годятся. Эта подлинная поэзия, поэзия зрелого Пушкина, по словам того же Соловьева, говорит о том, что она характеризуется всеобъемлющим универсализмом.

Сегодня мы услышим в частности о том, как мировая культура присутствует на страницах «Евгения Онегина». Я не буду касаться этой темы подробно, лишь скажу о том, что любой национальный дух в поэзии, в том числе и в русской поэзии, великого русского поэта Александра Пушкина, совершенно необходим. Без него, можно так сказать, не существовали бы плоть и кровь этой поэзии, но он не исчерпывает ее сущности – она будет выше него, потому что главное измерение здесь, и у Пушкина в частности, – это человек, человек как таковой. Здесь я хотел бы напомнить вам «Медного всадника», Евгений там – именно человек как таковой. Все его социальные определения, которые даются, например, бедный чиновник и так далее, как бы уравниваются тем, что он происходил из знатнейшего боярского рода. Он остается просто человеком, потому и конфликт происходит между Петром или империей с человеком как таковым. Для Пушкина критерий человека, если хотите как создания божьего, – главный и основной.

Ну, если уже зашла речь о «Медном всаднике», много говорится о полеми ке  Пушкина и Мицкевича, причем именно как о полемике. И говорят о том,  что «Медный всадник» начат был после того, как Пушкин получил «Дзяды» Мицкевича. И в  стихотворении  «Петербург»  прослеживается  много  общего  с «Медным всадником» Пушкина, например, в описании Петербурга, особенно Марсовых полей. Можно услышать также, что польский поэт отрицательно относился к Петербургу, а Пушкин, наоборот, воспевал ему хвалу. Пушкин представляется неким имперским поэтом, которого вдохновляла мощь Русской империи и ее символ – город Санкт-Петербург.

Разница между подходом Пушкина и подходом Мицкевича действительно была. Но она заключалась не в том, что Пушкин был апологетом, так сказать, империи, а Мицкевич – национально-освободительного польского движения. То, что Мицкевич был с ним связан, это понятно. У Пушкина это было ни что иное, как универсальное и принципиальное отрицание подавления человека как такового. В самом главном они были весьма схожи, но Пушкин брал эту проблему глубже и шире, потому, собственно говоря, в «Медном всаднике» главная коллизия заключена в том, что естество, естественная жизнь противостоит волюнтаризму и насилию Петра с первых строк вступления до самых последних эпизодов поэмы.

Я хотел бы, может быть, это не совсем уместно, всё-таки не научная конференция, но просто, буквально, если позволите, одну секунду о «Медном всаднике». Оказывается, что на поэтический текст можно посмотреть не только с позиций слова, но и с позиций музыки слова, как смыслообразующего начала. Вот такая непонятная поэма – «Медный всадник». Ведь считается, что прослеживается конфликт Евгения и Петра, то есть общего и частного, общее пребывает выше частного, потому что речь идет о государстве, а не о судьбе  одного  человека.   А Андрей Белый, скажем, считает наоборот, что конфликт действительно есть, но побеждает человек, а не Петр и не империя. Была и третья точка зрения, где были ссылки на сложность диалектики истории, где вышло так, что каждый из оппонентов по-своему прав, и там, и там есть своя логика, и главная цель – показать эту коллизию. Ну, третья, в общем, совершенно не имеет смысла. А вот я бы хотел показать вам график звучности, движение звучности по всей поэме. Что такое звучность стиха? Открытость его, его открытое звучание. Оказывается, что чем открытее звучит стих, тем открытее в нем выражаются эмоции. Чем более сдавленно звучит,  тем более закрыты эмоции. И в центре или вокруг него (это  в любом стихотворении, на разных языках) располагается тематически наиболее значимая вещь. Эта теория изложена в моей книжке «Музыка поэтической речи» 1984 года издания, можно посмотреть.

Так вот вступление, эта ода Петербургу, – та самая идеальная средняя часть. Там где «Красуйся, град Петров, и стой неколебимо, как Россия», – это тоже в середине графика. Это первая и вторая части, которые ближе всего стоят к идеальной средней, из чего следует, что именно здесь, во второй части, формулируются ключевые проблемы. Я не буду говорить подробно, потому что уже существует детальный анализ поэмы, но обращу ваше внимание только на вступление к ней, которое всегда всех смущает и свидетельствует об имперскости мировоззрения Пушкина. Тут дело в том, что речь идет о вступлении двух планов, то есть, внешней интонации, если говорить о её музыкальности, может идти речь о её интонационном неком развитии, скажем, аттической интонации сложных придаточных, с наращиванием однородных членов предложения. Однако эта интонация разрывается, она всегда существует внутри, она не может существовать долго, она обрывается. Это знаете, как рябь волн, которая ярко блестит. Они блестят на солнце, мы их видим, но вот это подспудное течение, внутреннее, этой звучности или мелодии, и вовсе, оказывается, течет в противоположном направлении. Потому, собственно говоря, исследователи и сам высочайший цензор «Медного всадника» Николай I были смущены именно вступлением, где, казалось бы, звучит неповторимая ода Петербургу. «Люблю тебя, Петра творенье». Кстати, очень любопытно, что здесь есть ссылка к Вяземскому, к тому самому Вяземскому, где звучат строки «Я Петербург люблю». И так начинается каждое четверостишье этого стихотворения Вяземского. То есть, и это очень важно, примечание Пушкина в «Медном всаднике» следует воспринимать как часть текста, чтобы представить себе, что хотел провести через цензуру монарха сам поэт.

Но это только  одна сторона дела. Самое-то главное заключается в том, что   в этом  самом вступлении зажата внутренняя эмоция, она раскрывается только   в самом-самом конце его: «Была ужасная пора, об ней свежо воспоминанье». Вот тут идет взлет, эмоция как бы вырывается из каких-то тенет и летит вверх. Это уже переход к самой теме, и все остальные разделы, то есть первая и вторая часть, значительно выше по уровню звучности, чем это самое вступление. Об этом можно говорить очень много и подробно. Я этого делать сейчас, конечно же, не буду. Хочу сказать в этой связи только одно: самая главная, сквозная тема Пушкина, как мне представляется, это все-таки вот эта его обращенность к сущности жизни, к сущности человека, к тому абсолютному началу, которое для него было непреложным или, если хотите, божественным. Все остальное в мире, где Пушкину пришлось участвовать, как и всем приходится участвовать, – было вторичным. Собственно говоря, Пушкин отдал этому внешнему миру саму свою жизнь, именно он его и убил.

Вы знаете, удивительная метаморфоза: 200 лет со дня рождения, уже более чем полтораста со дня смерти, а когда начинаешь размышлять о гибели Пушкина, спокойно невозможно, да? Совершенно невозможно, кажется, еще можно что-то сделать, как-то предотвратить это, каким-то образом этому помешать. Не понять, как возможно было все это, как возможны были все эти записки, это непонимание друзей. Все в общем психологически понятно, но совершенно непонятно с точки зрения того абсолюта, который существует в пушкинских стихах, в пушкинской поэзии, с ней все это уж никак не состыковывается. Эти тяжелые, в общем-то размышления о гибели Пушкина – неизбежны. Но что было, то было, они, к сожалению, в достаточной мере опять же символичны для истории русской культуры. И все же, я бы хотел, заканчивая свое краткое выступление, напомнить и так памятное стихотворение, конечно же, весьма памятное, и необычайно важное для самого Пушкина. То стихотворение, которое не засалит даже хрестоматийный глянец. Хрестоматия Пушкина не убила, он здесь выстоял.

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокой век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспаривай глупца.

Здесь вся поэтическая и жизненная программа Пушкина. Здесь и тот самый универсализм Пушкина, о котором говорил Владимир Соловьев, здесь и его обращенность именно к божественному началу поэзии («Веденью божию, о муза, быть послушна»), к той самой сердцевине жизни, средоточию бытия, которому он всегда оставался верен. Может  быть, именно поэтому мы можем говорить    и о самом Пушкине как об абсолютной, непререкаемой ценности в мировой культуре, в русской культуре, в культуре нашей страны и других, и других, и других стран. Пушкин представляется нам абсолютной ценностью.