*    Русский язык, литература, культура в школе и вузе. – 2005. – № 3. – С. 64–71.

В июле 1997 года судьба свела меня с Сергеем Борисовичем Бураго и его женой Ларисой Николаевной. Мы встретились в селе Береговом в спортивно-оздоровительном комплексе Киевского университета. Селение Береговое расположено на западном берегу Черного моря, недалеко от Севастополя, а степной своей частью входит в зону Бахчисарайского района.

Кто был там, знает, что, кроме берега, в Береговом нет иных достопримечательностей. Отдых здесь однообразный. Ни парка, ни песчаного пляжа. Скудная библиотека. Само селение раскинулось на некотором отдалении от комплекса. Только море и степь.

С Сергеем Бураго я была знакома раньше только по его работам. У меня был собственный экземпляр его «Музыки поэтической речи», которую я приносила на стиховедческий семинар, чтобы показать студентам интересные схемы и графики анализа звучности стиха. Ближе мы познакомились, когда к нам на кафедру поступила на внешний отзыв его докторская диссертация, и мне поручили писать кафедральную рецензию, что я и сделала с большим энтузиазмом – работа была яркая, оригинальная, творческая, с глубоким пониманием мелодической природы поэзии. Но когда вполне одобрительная рецензия была готова, на пути её официального утверждения возникли неожиданные преграды. Сергей  не понравился начальству. Удивительно, как люди, сидящие в высоких креслах, каким-то десятым чувством определяют из ряда вон выходящее – моментально срабатывает «непущательная» реакция. Диссертацию взяли на «досмотр»   на неопределённое время. В этой неприятной ситуации меня поразило почти фаталистическое смирение и терпение Сергея; сама я не обладала такими ангельскими свойствами и пыталась что-то делать. В конце концов, малая защита на кафедре состоялась, положительная рецензия была утверждена. С этого момента и до конца своей жизни Сергей выказывал мне самые дружеские чувства и не уставал благодарить за поддержку.

В день приезда в Береговое Сергей, как всегда, был приветлив, но явно измучен дальним переездом – с рассвета до полудня провёл за рулём в своём жёлтом «Запорожце». Потом он объяснил мне, почему его «Запорожец», приобретённый на чеки, заработанные на Кубе, жёлтого цвета; оказывается, жёлтый и красный цвета видны при любом освещении и меньше шансов попасть в аварию. Сергей дорожил жизнью.

Бураго пригласили меня к себе на второй же день по приезде. Помню, что это было 7-е июля – на Ивана Купала. У нашей встречи был не только календарный, но и литературный повод. Томясь от зноя на берегу, я сочиняла «дежурные» четверостишия, одно из которых попросила чету Бураго дописать, чтобы получилось длинное юмористическое стихотворение (в студенческие годы мы все играли в такие игры на скучных лекциях).

Выслушав четверостишие, Сергей «перепоручил» меня Ларисе, сказав, что она поэтесса и пишет стихи как профессионал. Я люблю стихи, и мы сразу нашли общий язык. Для меня было настоящим открытием то, что Лариса давно и серьезно занимается поэзией, иногда печатается. На Кубе её стихи переводил на испанский язык известный кубинский поэт и переводчик (имя его я запамятовала). Присев на ступеньки пляжной площадки, Лариса вполголоса читала мне свои старые и новые стихи, близкие моим традиционалистским вкусам своей классической манерой и женской  задушевностью, а Сергей ушёл купаться. Сергей  и Лариса были идеальной парой. Красивые и грациозные, как боги, они жили напряжённой духовной жизнью, многочисленными творческими интересами, увлекаясь философией, поэзией, музыкой, театром. Выросшие в русской среде, на дрожжах русской культуры, они были свободны от каких-либо шовинистических издержек, открыты всему миру, щедры на добро. Часто вспоминали о Кубе, где прожили счастливых четыре года – Сергей преподавал русский язык, Лариса воспитывала сына Дмитрия, который там закончил школу. В Гаване Сергей сошёлся со многими кубинскими деятелями культуры – поэтами и музыкантами. (Я стала называть его «барбудос» – борода с проседью, синие глаза, густые черные брови, волнистая грива серебристо-черных волос). С болью говорил он о том, что мы предали старых друзей. Вернувшись с Кубы, он развернул широкую литературную и научную деятельность.

В отличие от многих сверстников, которые тоже выдвинулись в 90-е гг., утверждая себя и своих чад, то выезжая за рубеж, то мелькая на экране телевизора, чтобы лишний раз напомнить о себе, Сергей Бураго утверждал не себя, а тот идеальный образ жизни, в приход которого он свято верил. В журнале «Collegium», особенно в презентациях на сцене, он стал пропагандировать традиции русской и мировой художественной классики, которые всегда были вне «злобы дня» – прежде всего традиции классической музыки (музыкой была пронизана жизнь всей его семьи – Лариса преподавала в Академии искусств для детей, внучки овладевали искусством игры на фортепиано), а также русской классической поэзии (золотого и серебряного века, особенно Александра Блока). И потому, когда он ушёл, показалось, что музыки в мире стало меньше…

…Вечером упомянутого дня – на Ивана Купала – я была приглашена к Бураго на чай. По случаю праздника Сергей вытащил бутылку крымского портвейна, накапал нам по три капли; потом пили крепкий чай с медовой пахлавой.

Но  томила  нас,  конечно,  не  только  физическая,  но  и  духовная  жажда.   И Бураго, и я привезли с собой книги. Вся кровать Сергея была буквально завалена журналами и книжками. В этот момент он штудировал книгу А. Тахо-Годи о А. Ф. Лосеве, выпущенную в серии ЖЗЛ. Он дал мне её полистать, и я увидела, что многие страницы испещрены заметками. Лосев, которого он боготворил, давал ему постоянную пищу для размышлений (известно, что после смерти философа Сергей установил творческие контакты с его вдовой, А. Тахо-Годи, которая предоставила ему возможность публиковать в издательстве «Collegium» некоторые малоизвестные его работы). Очень критично Сергей перечитывал последнюю книгу Е. Эткинда о русских писателях серебряного века; что-то восхищало его, но с чем-то он и не соглашался.

Говорили о европейском гуманизме. Я упомянула статью Х.-Г. Гадамера «Прометей и трагедия культуры» из последнего сборника его статей в переводе на русский язык «Актуальность прекрасного» (1991). Гадамер напомнил о тех подробностях мифа о Прометее, где речь идет о том, что Прометей не только вложил огонь творчества в душу человека, научил его наукам и искусствам, но и дал надежду на бессмертие; до Прометея люди точно знали время своей смерти и влачили жалкое, пассивное, сумеречное существование в ожидании конца. Прометей открыл им перспективу жизни и бессмертия. То есть Гадамер акцентировал на том, что надежда является абсолютно необходимой предпосылкой человеческой культуры; там, где она утрачивается, происходит крушение цивилизации. Мне казалось, что именно это и случилось с нами. Подмена понятий, воинственное наступление прагматизма, культивация хищнической наживы, устранение идеальных, вечных ценностей и самой потребности в возвышенной надежде, власть сиюминутности привели к катастрофическим последствиям в культуре. Сергей не был столь пессимистичен.

Мы не могли не коснуться политики. Сергей не принимал ни левых, ни правых; в «межвременье» он увидел свой шанс свободно действовать и мыслить, утверждать не завтра, а сегодня свои моральные и эстетические идеалы, светить свою «свечу на ветру». Будучи ещё бóльшим романтиком, чем мой собеседник, я склонялась к мысли о том, что путем эволюции, постепенного реформирования общества, а не путем разрушения, взрыва, путча, запрета можно было достичь более приемлемого результата, чем тот, к чему мы пришли теперь, – без катастрофического откатывания назад, в средневековье. В конце концов, мы сошлись на том, что всё-таки есть надежда; гуманистические традиции в славянском мире достаточно прочны; возможно, это последний островок гуманной человеческой культуры, который мы должны защищать от современного варварского прагматизма, от западного глобализма, американизма. Надеждой были проникнуты и чудесные лирические стихотворения Ларисы – о природе, о красоте жизни – которые она вдохновенно читала в тот вечер. Сергей слушал внимательно, с одобрительной улыбкой.

Разошлись поздно вечером. А ночью разразилась гроза. Со стороны озера, где поселилась я, был слышен только грохот моря; а с противоположной стороны, как рассказал Сергей, открылась захватывающая картина: молнии, раскалывающие небо, отражались в воде, и казалось, что они поднимаются в небеса со дна моря.

Утро следующего дня было дождливым. Бураго уехали в Севастополь. Поездка оказалась не очень удачной. Музеи, которые они надеялись посетить, не работали. Море после дождя разбушевалось; волна достигала трех-четырех баллов.

Непогода на несколько дней привязала нас к пансионату, зато подарила возможность засесть за книги. Сергей дал мне почитать последний (1997 г.) номер журнала «Collegium». Листая его страницы, я лишний раз убедилась в том, что “воспламенённость” души его редактора отражается и на содержании журнала; не было ни одного дежурного материала – всё интересно, всё брало за живое. Пожалуй, только поэзия, за редким исключением, была слишком гладкой, слишком литературной – ну, да это «гандж» многих русских журналов на Украине; отсутствие естественной среды порождает неестественность тона. Целый вечер посвятила чтению статьи самого Сергея Бураго «Страница русской жизни (Александр Блок и Леонид Семёнов)», статьи замечательной глубоким знанием судеб русской интеллигенции (Леонид Семёнов-Тян-Шанский) эпохи начала ХХ века. Невольно хотелось сопоставить социальные и нравственные искания «правдолюбов» того и нынешнего времени: путь от символизма к социал-демократии, и дальше – к толстовству, уход в народ. Сегодня такой исход совершенно невозможен.

В целом Сергей Бураго сделал немало для развития блоковедения на Украине. Речь идёт не только о его кандидатский диссертации, но и о том, что почти в каждый номер «Collegium’а» он старался поместить материалы о Блоке, привлечь   к журналу людей, занимающихся творчеством А. Блока. В последний номер вошла целая серия таких материалов, в том числе статьи Л. Долгополова о поэме «Двенадцать», Д. Магомедовой «Блок и гностики», И. Искрижицкой «Категория памяти в литературе русского символизма». Отдельный раздел составили статьи по истории искусства (о Богомазове, Кандинском). Особую привлекательность придавал журналу мемуарный жанр; мне показались замечательно интересными воспоминания С. Прахова о встречах с Горьким, о его жизни на Капри.

Предметом спора стала большая статья акад. Д. Затонского, «Finita la ideologia, или Постмодернизм как зеркало рухнувшей суперсистемы», которая открывала журнал и, следовательно, имела программный характер. Сергей с благоговением относился к этому действительно выдающемуся учёному и не воспринимал моих критических реплик по поводу отдельных положений его работы. Так, в конце упомянутой статьи бегло говорилось об украинском постмодернизме (со ссылкой  на Ю. Андруховича и А. Ирванца), в котором учёный увидел новое неидеологизированное искусство, что, по моему мнению, совершенно не соответствовало действительности. В то же время я соглашалась с Сергеем, что статья будит мысль и уже тем интересна.

Море штормило. Но Сергей регулярно купался, а Лариса простудилась на сквозняке и приболела. Моя же попытка искупаться в штормящем море вообще могла закончиться катастрофой, если бы не коллега Оксана и её сын девятилетний Саша, которые вытянули меня на берег. Я очень испугалась и дрожала от холода и страха. И в то же время весело – голова мокрая, я вся в песке.

Только успела переодеться и просушить волосы на солнце, как пришёл Сергей. Волна взбудоражила меня и смыла обычную скованность; может, потому никогда ещё наша беседа не была такой откровенной.

Сергей был человеком исключительно тонкой и богатой душевности и отзывчивости, он откликался на каждое доброе слово. Я без всякой лести, искренне похвалила его статью в «Collegium’е» и опубликованную там же статью Л. Долгополова. Сергей встрепенулся.  Оказалось,  что  Л. Долгополов  (вместе с А. Чичериным) был оппонентом его кандидатской диссертации. И дальше последовал удивительный рассказ о драматической истории его защиты, причем некоторые сцены Сергей изображал в лицах: о том, как в Киевском педагогическом институте перед самой защитой он пережил конфликт с Марселиной Бойко, очень влиятельной и даже могущественной дамой, женой секретаря ЦК КПУ Лутака. Несмотря на то, что заведовала она только методическим кабинетом, все перед ней трепетали. Жена Лутака не любила поэзию Блока и потребовала, чтобы защиту диссертации отменили, буквально сняли объявление о защите с доски. Сергей обратился за поддержкой к Л. Долгополову, и тот пообещал, что они с А. Чичериным выступят в «Известиях» с репликой, если защита будет сорвана. Защита состоялась; все единогласно проголосовали за присуждение искомой степени диссертанту, но потом в Москве, в ВАКе, организовали отрицательную рецензию. Спас его в Москве всё тот же Л. Долгополов, который вместе с ним пришёл в ВАК. Через неделю назначили перезащиту. И тут с Сергеем чуть не случился конфуз: уже нужно было идти в аудиторию, где заседала комиссия ВАКа,  а на него напал истерический хохот: чтó он должен был доказывать, от кого защищаться?! Но потом успокоился. Поначалу ему показалось, что его снова «валят» (по просьбе научного руководителя Сергея – Нины Евгеньевны Крутиковой – его пытался выручить В. Щербина, но, очевидно, они не поняли друг друга), однако потом укрепился духом и спокойно отвечал на вопросы. Справедливость в конце концов восторжествовала. И всё же какой ценой! Сколько попорчено крови!

Погода не радовала. 10-го июля надвигающийся шторм смёл всех с моря. Волна поднялась до пяти-шести баллов, на несколько километров – жёлтая от взбаламученного песка вода, мусор, как кто-то сказал, «от располовиненного Черноморского флота». Лариса, не пьющая лекарств, продолжала болеть с высокой температурой, а через день свалилась и я. Пришлось отлёживаться в номере. Но когда море наконец успокоилось, пошла на пляж хотя бы погреться на солнышке. Там я нашла Сергея, он принёс лежак и для меня, и мы продолжили наши разговоры.

Снова делились впечатлениями от журнала «Collegium». Мне очень понравилась статья С. Крымского, реабилитирующего разум. Это, возможно, не только на ближнем, но и на дальнем горизонте единственный крупный философ, не впавший в грех мистики, алхимии, экстрасенсомании. В своей статье «Культурноисторический аспект рациональности» С. Крымский говорит, что «при всём нарастании иррациональной стихии в ситуациях разрыва между должным и сущим в современном мире остается весомой и альтернативная, рациональная позиция, утверждающая «созвучие» человека и бытия, возможность подведения их взаимодействия под общие предикаты интеллектуальной размеренности». В процессе культурно-исторического развития «коллизии между направлениями рациональной или нерациональной окраски» возникали и возникают постоянно. «В культурологии, – пишет философ, – они именуются по-разному, от ренессансного различия так называемого сфумато (леонардовского созерцания) и террибилита (отрывочности, напряжённости, драматичности Микеланджело) до так называемого дионисийского и аполлоновского начал. Часто отрицание рациональности… выступает обратной реакцией на успехи науки. …Неслучайно именно в эпоху Ренессанса, наряду с прогрессом классического естествознания, расцветают алхимия и астрономия, мистическое гадание на картах, интерес к бесовским игрищам и шабашам ведьм».

И в наше время научно-технический переворот сопровождается различными формами мистики и так называемой «новой мифологии». Философ призывал     к более углублённому пониманию рациональности, которая «не сводится к чисто логико-интеллектуальной и научной деятельности, не вытесняет субъекта из рационального взгляда на мир. Обновлённая рациональность наших дней включает проблему человека. Поэтому она уже не может быть синонимом одной лишь научности, логичности и обоснованности». Также и художественная рациональность предполагает не только познание. Искусство, по мнению философа, «может быть проинтерпретировано как рационализация (то есть установление некоторой регулятивной функции, мероопределения и норм) самого духовно-практического освоения мира. Хотя при этом мерами и регулятивами будет выступать уже истина, добро и красота».

Статья Сергея Борисовича Крымского (тезки Сергея), который стал для него опорой в его философских исканиях и который принимал самое живое участие  в «Collegium’е» (в том числе в его презентациях на сцене), вселяла надежду, что человек в нынешнем вселенском бедламе ещё не совсем потерян, и подтвердятся слова Гегеля, которые философ цитирует в своей статье, что человек «найдёт себя в мире, что этот мир должен быть ему дружественен, что подобно тому, как Адам говорит о Еве, что она есть часть плоти его, так он должен иметь в мире разум от своего разума».

…Наше общение не ограничивалось дневными литературными и философскими беседами. По вечерам Сергей и Лариса приглашали меня на чай. Помню, однажды вечер оказался неожиданно певучим. Сергей и Лариса чудесно умели петь. Весь вечер они пели лирические песни Булата Окуджавы, заглядывая в его сборник – Сергей пел баритональным баском, Лариса – негромким приятным альтом. Я больше слушала, чем подпевала и думала о том, каким чудом может быть совместная семейная жизнь, если её озаряет любовь.

2

Самый интересный эпизод наших крымских встреч – поездка в Бахчисарай, древнюю столицу крымского ханства Гиреев; о ней нужно рассказать подробнее. Мы выехали рано утром; Сергей за рулём, в хорошем настроении. Ехали сначала по ровному плоскогорью, вдыхая горько-сладкие запахи пожухлой на солнце степной травы. На подъезде к Бахчисараю перед нами открылась экзотическая панорама города, расположенного в долине речки Чурук-Су, в окружении фантастического нагромождения огромных черных глыб, где до наших дней сохранились остатки крепости Чуфут-кале – бывшей резиденции династии Гиреев, под защитой которой находилась ханская слобода Бахчисарай. Крымское и Перекопское ханство, образовавшееся после распада Золотой (Кипчакской) орды, как известно, просуществовало более 350 лет.

Въехали в город. В старой части Бахчисарая узенькие улочки карабкаются вверх; в зеленых дебрях у реки, которая больше напоминает арык, – домá из ракушечника, дворы, отгороженные высокими каменными стенами. Долго искали стоянку для машины в ближайших переулках на подступах к ханскому двору. Сразу нашлась и охрана – маленькие татарчата: девочка лет восьми-девяти и совсем малюсенький мальчик. Я спросила, давно ли они тут живут. – Очень давно, – ответила девочка. – Уже четыре года! – А где вы раньше проживали? – В Ташкенте… Вот оно что! Дети из депортированных семей, которые возвратились домой…

В Бахчисарае мы посетили три знаменитых места: ханский дворец, музей    Е. Нагаевской и А. Ромма и могилу И. Гаспринского.

Ханский дворец производил впечатление запущенного строения, хотя у центрального входа, очевидно не первый год (как это у нас водится), продолжались какие-то бесконечные аварийно-ремонтные работы. Всё почти так, как и сто лет назад, когда тут побывала Леся Украинка и рассказала о своих впечатлениях в цикле «Кримські спогади» (первая строка сонета «Бахчисарайський фонтан»: «Хоч не зруйнована – руїна ся будова…»). Историческую часть дворца составляет множество залов, украшенных резным деревом и мрамором; с четырёх сторон у стен деревянные настилы с широкими подушками – здесь происходили диваны-собрания. Наибольшая архитектурная достопримечательность каждого из залов – изысканные мраморные фонтаны, разбрызгивающие струю, или капельные: из тонкой трубочки каплет по капле прозрачная вода, спадая от высшей ступеньки к низшей; самый знаменитый из них – «фонтан слёз», воспетый Пушкиным. На втором этаже, куда мы поднялись  по деревянной лестнице, «гарем», женская  половина («буфетная», «спальня», «гостиная») и рядом мужская половина, где в те дни экспонировались произведения крымских художников. Уже поворачивая к выходу, перед спуском на лестницу, мы неожиданно попали в литературный зал, посвящённый деятельности великого крымского просветителя Исмаила Гаспринского. Радости нашей не было предела. В Киеве, кроме работ акад. А. Крымского, трудно было найти какие-то серьёзные источники о его жизни и творчестве. В современных русских энциклопедических изданиях его имя вообще не упоминалось. В старой «Литературной энциклопедии», под редакцией В. Фриче (Т. 2, 1930), наряду с позитивными характеристиками, на И. Гаспринского навешивался ярлык «идеолога панисламизма», вождя татарской буржуазии и т. д. Только в начале 90-х гг. появились более объективные издания: брошюра публицистических статей И. Гаспринского (Гаспралы) «Из наследия» (Симферополь, 1991), куда вошёл также очерк Люциана Климовича о его жизни и творчестве (Л. Климович – тюрколог, в прошлом заведующий кафедрой художественного перевода Литературного института им. М. Горького); статья в первом томе двухтомной «Крымскотатарской энциклопедии» (Симферополь, 1993–1995) и другие работы. Некоторые интересные факты из жизни и деятельности просветителя можно было найти в трудах акад. В. Гордлевского («Избранные сочинения» в 4-х т., М., 1960–1968).

Крымские татары называли И. Гаспринского «Наш Ата» – отцом не только национальной журналистики, но и целого народа. Он был выдающимся публицистом, прогрессивным педагогом, реформатором старометодной религиозной школы (отстаивал звуковой метод изучения родного языка), общественным деятелем, талантливым беллетристом. Академик А. Крымский писал, что как беллетрист он проявил себя в форме писем путешественника «Муллы Аббаса Французского»; часть их составила утопическую повесть «Дар-уррахат» («Страна вечного блаженства») об идеальном мусульманском высококультурном и высокопрогрессивном государстве, которое будто бы сохранилось в неприступных горах южной Испании как остаток, островок разрушенной Гранады.

Мы надолго задержались в зале Гаспринского, внимательно изучая его биографические документы, фотографии, портреты, оттиски его работ. Тут мы впервые увидели «Терджиман» – знаменитую первую крымскотатарскую газету, которую издавал Гаспринский. Черты его незаурядной личности проявились ещё в ранней юности. Как сыну офицера (его отец Мустафа Гаспринский удостоился чина поручика и дворянского звания) ему была уготована военная карьера. После переезда семьи в Россию он учился сначала в Воронеже, а потом в кадетском корпусе в Москве. Но 15-летним подростком Исмаил Гаспринский внезапно прервал военное  образование,  оставил  учебу  в  кадетском  корпусе и вместе с одним из своих приятелей пешком отправился из Москвы в Крым; по Волге, Дону, Азовскому морю добрался до Бахчисарая. Несколько лет он преподавал здесь в мусульманской семинарии, а потом в жажде «высших знаний» отправился в путешествие – сначала на Восток – в Царьград (Константинополь), потом в Западную Европу – Париж. В Париже он взялся писать корреспонденции для русских газет; тогда же созрел замысел об издании национальной газеты в Бахчисарае, хотя эта идея реализовалась позже, когда  весной 1883 г. он получил разрешение царя на издание. Газета-еженедельник «Терджиман» издавалась на двух языках; русское её название – «Переводчик». Более тридцати лет со страниц этой газеты И. Гаспринский пропагандировал новые прогрессивные идеи в мусульманском мире. Вокруг газеты сгруппировались его единомышленники-литераторы: И. Леманов, О. Акчокраклы, С. Айвазов и др., которые продолжили его дело и заложили основы новейшей крымскотатарской литературы. Авторитет Исмаила Гаспринского в России и мире был настолько велик (его предложение создать антимилитаристский международный мусульманский конгресс имело широкий резонанс), что в 1910 г. французский журнал «Revue du Musulman» внёс предложение о том, чтобы отметить его просветительскую деятельность Нобелевской премией мира.

Многочисленные портреты И. Гаспринского зафиксировали черты чрезвычайно привлекательной внешности: тонкое, вдохновенное лицо с ясным взглядом выразительных глаз, высоким благородным лбом (в музее, в магазине сувениров, Сергей купил для меня гравюру местного художника с романтическим изображением молодого подвижника). Среди фотодокументов наше внимание привлекли последние снимки – многолюдные похороны, мощная плеяда учеников И. Гаспринского возле его свежей могилы. Боже, какое могучее культурное движение было прервано в 1944 году, когда целый народ был депортирован за пределы своей исконной родины! Сталинизм извратил первоначальные гуманистические цели социализма, что, в конечном  счете, не могло не привести к катастрофе.

Мы спросили у охранника, далеко ли от музея кладбище; выяснилось, что могилу Гаспринского можно найти на выезде из города, «за белой оградой». Договорились с Сергеем и Ларисой, что на обратном пути обязательно заедем.

Мы посетили ещё один музей – художников Елены Нагаевской и Александра Ромма (двоюродного брата известного кинорежиссера Михаила Ромма). Стрелка указателя музея на одной из крутых улочек долго вела нас вниз, направо, налево, а потом вверх, вверх, вверх – без конца и краю. Сергею и Ларисе пришлось тащить меня за руку. Наконец по заросшей тропинке подошли к глухой калитке. Позвонили. В ответ – громкий лай; огромный пёс перепрыгнул через ограду и бросился нас обнюхивать. Тут же появилась и хозяйка – смуглая женщина лет пятидесяти, как выяснилось, племянница Е. Нагаевской, Майя Владимировна Соколова, москвичка, которая после смерти тётки-художницы, завещавшей ей свой дом и картины, перебралась в Бахчисарай и здесь служит хранительницей музея (только иногда в суровые зимы возвращается в Москву к мужу и детям). Очевидно, есть какое-то волшебство, чары, магия в Бахчисарае, которые заставили сначала Елену Нагаевскую, потом Александра Ромма, а теперь и Майю Соколову бросить всё и навсегда остаться в бывшей ханской столице.

Майя Владимировна обрадовалась редким посетителям и посвятила нас во все подробности биографий художников. Её рассказ увлек нас, особенно Сергея, который, кроме общего интереса к культурным ценностям, постоянно искал новый или малоизвестный материал для своего журнала. Александр Ромм, художник, искусствовед, писатель, в молодости входил в группу художников «Бубновый валет», был лучшим другом  Марка Шагала, с которым сотрудничал сначала    в Москве, а потом в Витебске, где М. Шагал, в то время рьяный революционер  и комиссар в кожанке с наганом, задался целью создать «центр революционной еврейской живописи», пригласил туда К. Малевича и Фалька; директором центрамузея стал А. Ромм. Но Малевич поссорился с Шагалом, который уже получил известность в Европе и в скором времени уехал в Париж, и центр в Витебске прекратил своё существование. Рассказывая об этих событиях, Майя Владимировна коснулась болезненного вопроса о том, что до сих пор неизвестно, куда исчезли сокровища центра – десятки картин Шагала, Малевича, Фалька, Ромма. По её словам, всё было перевезено в Москву,  и там следы потерялись. Всё исчезло,    и неясно, где искать.

С Александром Роммом Елена Нагаевская познакомилась в студенческие годы в Москве, потом стала его женой. Среди её учителей – художник Александр Куприн.  Сначала  Нагаевская  увлекалась  авангардизмом  (несколько   полотен в экспозиции – автопортрет с размытым лицом, кубический натюрморт и др.), но затем в Крыму познакомилась с живописью К. Богаевского, «фантастический реализм» которого поразил её, она стала писать пейзажи, натуру. Крым в её биографии занимает особое место. Многие годы она проводила в Коктебеле, в доме М. Волошина, близко сошлась с вдовой поэта. Там же с тёткой часто бывала и её племянница Майя. В Бахчисарай Е. Нагаевская попала по распределению: по окончании искусствоведческого отделения МГУ она была направлена туда научным сотрудником Бахчисарайского дворца-музея. В конце концов она переманила к себе и А. Ромма. В Бахчисарае они провели остаток жизни; похоронены оба на местном кладбище.

Музей богат не только картинами, но и антиквариатом. В одной из комнат Майя Владимировна попросила меня присесть на кровати. – Вы присядьте, – улыбаясь, предложила она, – а потом я скажу, что это за кровать. – Я присела. – Это кровать академика М. Грушевского! – торжественно произнесла Майя Владимировна, и я чуть не упала на пол. Все рассмеялись. Оказалось, что один из молодых художников, друзей Майи, привез ей как-то в музей две редкие вещи – кровать и комод академика М. Грушевского.

Майя Владимировна Соколова, в прошлом бухгалтер (профессия эта для неё, выросшей в доме Волошина, была случайной), сумела привести дом-музей в порядок, расширила его площадь, достроила выставочный зал, соединила со старым домиком художницы, поставила второй этаж, где теперь живет сама и сдает комнаты художникам (в ту пору там жили приезжие москвичи). Так в Бахчисарае появился настоящий Дом художника. Правда, Майя пожаловалась, что посетителей очень мало. Наш приход был для неё праздником.

Сергей заинтересовался архивами музея, воспоминаниями самой Майи, подарил ей свою визитку и предложил что-нибудь подготовить для журнала «Collegium». Майя обещала. Она недавно возвратилась из Витебска, с юбилейной конференции, посвященной Марку Шагалу, где произвела впечатление своим докладом о переписке А. Ромма и М. Шагала, а также никому не известным, неопубликованным стихотворением последнего, которое она впервые огласила на конференции. Сергей загорелся – вот бы всё это в «Collegium». К сожалению, этим заманчивым планам не суждено было осуществиться, прежде всего, по той причине, что журнал не публиковал никаких репродукций – ни фотографий, ни живописи – не хватало денег.

Расставались мы с милой хозяйкой  Дома художника  добрыми знакомыми,   в надежде на новые встречи.

Возвращаясь назад, ещё раз остановились возле ханского дворца и попробовали уточнить место погребения Исмаила Гаспринского. Сергей принёс нам чебуреки и сел за руль в бодрой уверенности, что через десять минут мы там будем. Правда, выяснилось, что это священное место на монастырском кладбище ныне входит в пространство психоневрологического диспансера, куда нас, заезжих гостей, могут и не впустить. Итак, поехали в ту сторону, куда нас направил один из местных обывателей – к дому быта, там направо и дальше, как нам сказали, – монастырь. Ехали десять минут, выехали на трассу – никаких признаков монастыря не наблюдалось. Остановились, снова начали расспрашивать прохожих. Кто-то нам объяснил, что нужно повернуть в противоположную сторону, в старый город, ехать снова мимо ханского дворца, до конца улицы и там… Сергей развернул машину. Снова останавливались, уже никого ни о чём не расспрашивая, а только читая вывески. Доехали до туристической стоянки, где  парковались машины    и автобусы; отсюда туристы поднимались в горы, в пещерный город Чуфут-кале. За тридцать метров от стоянки увидели железные врата – это был вход в психоневрологическую больницу.

Уставшие и обескураженные долгим выездом из города, мы неуверенно подошли к воротам, избегая рассматривать тех, кто волею судеб оказался в доме скорби. Какая-то женщина в белом халате, широко улыбаясь, приветствовала нас; на наш вопрос о могиле Гаспринского махнула рукой в неопределённом направлении и сказала, что нужно идти прямо-прямо до самой белой ограды. Мы долго шли прямо, не отвечая на реплики больных, которые, очевидно, прогуливались перед сном. Дошли почти до конца пути; впереди маячила мусорная свалка, и мы повернули назад. Стало жутко. Какая-то мистика! И вспомнился Петрарка: «В год тысяча трёхсот двадцать седьмой, В апреле, в первый час шестого дня, Вошёл я в лабиринт, где нет исхода…».

Возле одного из корпусов увидели людей в рабочих комбинезонах, спросили: – Куда идти дальше? Рабочие показали в противоположную сторону и объяснили, что нужно идти от котельни к дому культуры, там калитка в монастырский сад – там и могила. Ми двинулись вглубь территории. Больных вокруг нас становилось всё больше. Впереди серел одноэтажный барак – наверно, дом культуры. Сергей, шедший впереди, заметил калитку в белой стене, и мы вошли в сад. Возле старой усыпальницы толпилось несколько больных; я заметила на тропе щенят – возможно, единственную радость этих людей.

В глубине сада, который, очевидно, когда-то был кладбищем, мы увидели окрашенную белой краской металлическую оградку. Никаких признаков могилы в нашем европейском понимании – просто поросший травой клочок земли, обнесённый оградкой. Чуть в стороне валялась источенная временем крышка чьегото надгробия. Сад со всех сторон был окружен побелённой кирпичный стеной; внутреннее пространство, заросшее бурьяном, почти пустое. Так вот она, «белая ограда» – монастырское кладбище, то чем обычно называют место, огороженное вокруг церкви, хотя никаких следов церковного сооружения мы не нашли. Над деревянным чехлом усыпальницы, датированной на табличке 1501 годом, висел тяжёлый амбарный замок. И никаких надписей, свидетельств о том, что где-то здесь похоронен И. Гаспринский.

Вдруг в нескольких метрах от металлической ограды Сергей увидел придвинутую почти к самой стене гранитную глыбу, плиту, а на ней приблизительно такую надпись: Поставлено в память об Исмаиле-бей Гаспринском (1851–1914), выдающемся крымскотатарском гуманисте, просветителе, литераторе. 21.ІІІ.1991 г. Лицевая сторона глыбы с надписью о Гаспринском была повёрнута к глухой стене: между стеной и глыбой – полметра. У основания глыбы – какие-то грязные тряпки и мусор. Вместо заботливо ухоженного места паломничества перед нами предстала мерзость запустения. Стыд и ужас! Запертая в узком пространстве, за семью вратами и замками, эта священная могила стала недоступной для многих из тех, кто хотел бы ей поклониться. У меня в руке был портрет молодого Гаспринского, и очень трудно было совместить его светлый образ с тем, что мы сейчас увидели. Возникло ощущение, что всё это происходит не наяву, а в какомто кошмарном, зловещем сне, обращенном к нам, современникам, своими загадочными знаками, которые мы должны были разгадать.

Не только памятную стеллу «в честь» И. Гаспринского, но и всю культуру загнали в глухой угол, в лабиринт, из которого мы не можем найти выхода. Что-то подобное предвидел И. Гаспринский: он боялся, что радикалы заведут крымское мусульманство в безвыходную, глухую улочку, в исторический тупик.

Подавленные увиденным, мы убрали могилу и уже в сумерках возвратились в село Береговое.

1997–2003