*Выступление С. Б. Бураго в Доме актера, Журнал на сцене «COLLEGIUM» № 49, Киев, 1999 г.

Добрый вечер, дорогие друзья. Итак, мы открываем сегодня 49-й выпуск нашего ежемесячного международного научно-художественного журнала на сцене. Этот наш выпуск довольно резко называется «Поэт и чернь». Впрочем, название это само по себе пушкинское такое, тема – тоже пушкинская, а поскольку это год Пушкина, и этот выпуск нашего журнала тоже посвящен Пушкину, следовательно, разобраться в том, что это такое, в чем смысл этой пушкинской антиномии, наверное необходимо.

Ну, прежде всего следует сказать следующее, что тема эта, кроме прозаических произведений, довольно ярко отражена в стихах великого поэта. Ну, скажем, «Поэт и толпа», 1828 г., «Поэту», 1830 г., ну и, наконец, знаменитое «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», 1836 г. То есть присутствует некий лейтмотив, который проходит сквозь все творчество Александра Пушкина.

Давайте вспомним первое из этих стихотворений. Я с вашего позволения просто прочитаю его для того, чтобы освежить в памяти.

«Поэт и толпа»

Procul este, profani.**

Поэт по лире вдохновенной
Рукой рассеянной бряцал.
Он пел – а хладный и надменный
Кругом народ непосвященный
Ему бессмысленно внимал.
И толковала чернь тупая:
«Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер, песнь его свободна,
Зато как ветер и бесплодна:
Какая польза нам от ней?»

** Прочь, непосвященные (лат.)

«Поэт»

Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты червь земли, не сын небес;
Тебе бы пользы все – на вес.
Кумир ты ценишь Бельведерский.
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.

«Чернь»

Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй:
Сердца собратьев исправляй.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки.
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя.

«Поэт»

Подите прочь – какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!
Душе противны вы, как гробы.
Для вашей глупости и злобы
Имели вы до сей поры
Бичи, темницы, топоры; —
Довольно с вас, рабов безумных!
Во градах ваших с улиц шумных
Сметают сор, – полезный труд! —
Но, позабыв свое служенье,
Алтарь и жертвоприношенье,
Жрецы ль у вас метлу берут?
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

Вот такое вот стихотворение Пушкина. Какое-то, казалось бы, достаточно высокомерное отношение к народу, к человеку, который живет повседневной жизнью, в нужде, он раб этой нужды. Как же так? Кроме того, речь идет о том, что это просто чернь, с которой и дела-то иметь не стоит. Верно ли такое понимание стихотворения? Тем более, что впредь у Пушкина эта тема развивается, как я говорю. Вот, скажем, стихотворение «Поэту». Уже в прошлый раз оно звучало, но давайте вспомним.

Поэту

Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюнет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.

Такой же мотив прослеживается и в стихотворении 1836 г. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». В последней строфе пушкинского стихотворения звучит осуждения глупцов:

Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспаривай глупца.

Один и тот же мотив с 1828 по 1836 г.  только  в этих трех стихотворениях.   В чем же дело? Свидетельствует ли это о том, что Пушкин считал себя действительно человеком, стоящим много выше всех остальных своих читателей, почитателей, слушателей? Как с этим быть?

Если мы внимательно посмотрим на тексты стихотворений, о которых шла речь, увидим такую стойкую, постоянную альтернативу – альтернатива свободы и пользы, особенно в первом стихотворении. Свобода – это то, что относится к делу поэта; польза – то, что относится к черни как рабской силе, кроме того отмечается определенная злобность этой самой черни. Кстати, очень любопытно то, что вообще-то чернь, чернило – видимо, от греческого слова «меланн», отсюда меланхолия. Слово «меланн» обозначает «черная желчь». Следовательно, речь идет все-таки о некоей злобности. И в самом деле, с одной стороны в этой антиномии поэту свойственно благородство, толпе – холод, поэту – некая внутренняя сила, толпе – слабость, поскольку «и в детской резвости» он должен этот треножник пытаться совершить.

«Детская резвость» подразумевает слабую, незрелую резвость.

Конечно же, говорить о том, что Пушкин относился как-то свысока к своим читателям или к тем, кто не мог его читать, скажем, крестьянам, будет совершенной чепухой. Мы знаем его отношение к няне, мы знаем Пушкина, – автора сказок. Собственно говоря, мы на этих сказках все и воспитывались. Мы знаем его отношение к народности как таковой, и поэтому говорить о том, что Пушкин относился к черни, народу как аристократ, совершенно невозможно, даже исходя из текстов, которые только что мы с вами вспомнили.

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокой век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

И дальше там идет речь о тунгусе и друге степей калмыке, и так далее, не     в этом дело. Что же такое для Пушкина чернь? Кстати, граф Бенкендорф – это тоже чернь, «светская» чернь – тоже пушкинская категория. Что же характеризует чернь для Пушкина? Чернь – как некое злобное начало.

Тут, мне представляется, нужно, прежде всего, опять вернуться к антиномиям, замеченных нами в пушкинских стихах – свобода  и польза. Что же такое  поль за, свойственная черни, и что такое свобода, свойственная поэту? Ну, зная жизнь Пушкина, а мы все ее знаем, говорить о том, что Пушкин как человек был свободен, сложно. Он ведь был постоянно, даже в те периоды, когда считался другом царя, под негласным надзором полиции. Ему никогда не удалось покинуть рубежи России, хотя он пытался это сделать. Он мог мечтать о том, чтобы оказаться «под небом Африки моей», как он писал, но никогда он не побывал ни в Африке, даже ни в одной из европейских стран. Он даже не мог уехать, как вы знаете, в деревню в конце жизни, его всячески привязывали к Петербургу, ибо лучше всего и выгоднее всего было его держать поблизости, чтобы деятельность его пребывала на виду. О какой же свободе может идти речь? И все-таки речь идет о свободе. «Велению божию, о муза, будь послушна» – вот это и есть свобода в его понимании.

Ведь, в сущности, свобода сама по себе отличается от произвола и от волюнтаризма, свойственного, скажем, Петру в «Медном всаднике», тем, что она не просто разрешение или возможность человеку делать все, что ему вздумается, все, что он захочет, нет. Свобода, ее сущность в том, чтобы личность соответствовала некоему высшему непреложному закону жизни, потому что этот самый закон жизни есть и сущность самого человека, любого человека. Мы соединены с миром именно этой общей сущностью, внутренней сущностью. Эта внутренняя сущность и ведет нас к тому, о чем писал Пушкин: «Велению божию, о муза, будь послушна», к тому, что как угодно персонифицируется, постулируется, не знаю, в представлении о боге как едином принципе всего мироздания. Потому, собственно говоря, Пушкин в этом противопоставлении, в этой антиномии не отходит, не то что далеко, а вовсе не отходит от библейских постулатов, что бог создал человека по образу и подобию своему. А, следовательно, если это так, то значит, каждый человек является некой божественной ценностью, ибо некая искра божья в нем есть, ибо он создан по образу и подобию божьему.

Это же и есть принцип свободы. Почему именно принцип свободы? Потому что все то житейское, которое человека окружает, все социальные, личные и прочие условности и безусловности, в которые втиснута человеческая жизнь, перекрываются сознанием истинного достоинства отдельной человеческой личности, если она действительно развита, как человеческая личность.

Таков же и принцип творчества. Поскольку в самом процессе творчества человек волюнтаристски не может творить – что захотел, то и написал, на каком-то этапе он слушает то, что находится выше его, некую внутри него осознаваемую объективность, то некое, что выходит за рамки его индивидуализированного существа. В процессе творчества человек надиндивидуален, он выплескивается за рамки своих физических границ, он должен быть послушен. Поэтому точной есть формулировка: «Велению божию, о муза, будь послушна», человек действительно должен вслушиваться в нечто, что говорит как бы через него. И вот такая развитость слуха – у таланта или гения. Развитость слуха, когда человек имеет возможность спуститься на те глубины своей личности, которые уже не являются принадлежностью его и только его, когда он через себя проникает в эту единую сущность мироздания и для него, и для всего мира.

Вот откуда это противопоставление: с одной стороны, понятно, почему Пушкин говорит о свободе поэта как условии его творчества. И с другой стороны, что значит вот эта злобная чернь? Прежде всего, это какое-то подчинение человеческого «я» внешним для этого «я» обстоятельствам, полное подчинение, полное приспособление к чему-то, что не соответствует внутренней природе человека. Это определение себя через что-то объективное. И это стремление преодолеть в себе этот самый голос, если хотите, природы, хотите – сущности мира, хотите – бога, как угодно, но вот этого стержня надиндивидуального над индивидуальным. Это, в сущности, достаточно хорошо описал Достоевский в «Преступлении и наказании». Ведь Раскольников, вся так называемая философия Раскольникова, – это определение себя через то, как он воспринимается или может восприниматься   в обществе. Но не через внутреннее свое ощущение правды, которое он должен как-то заглушить. То же самое в любом преступлении, если хотите, в физиологии любого преступления. Оно начинается с того, что заглушается внутренний голос, и человек пытается определить себя через внешний мир. Но спрашивается, какой смысл в совершении одного, второго, третьего преступления человеком?

Возьмите знаменитый роман-антиутопию Джорджа Оруэлла «1984». Там как бы все понятно. Но давайте вспомним знаменитого О’Брайена, мучителя, который истязал своих жертв. В чем внутренняя причина его поведения, для чего   он это делал? Вы помните, некогда Ницше сказал, что жизнь познается через страдания (лучше чужие) по той простой причине, что когда человек в страхе, он не может ясно видеть мир. Необходимо познавать мир, наблюдая страдания, но не собственные, чужие. Вот О’Брайен примерно так и поступает. Он истязает своих жертв для того, чтобы каким-то образом убедить самого себя в том, что он придумал существование в себе вот этого стрежня, о котором я говорил. Его нет, нечего его придумывать, его нельзя взять в руки, его нельзя пощупать, его можно лишь абстрактно постулировать. Но этот абстрактный постулат тоже как бы не совсем научный, а, скорее – ну, хотите верить, верьте, – это религиозное что-то. Вот и все. Но в себе-то что-то с ним делать надо. Его надо задушить, совершить еще одно преступление, увидеть, как человек, которого он истязает, отказывается от самого дорогого, что у него было в жизни – от любви, и он желает, чтобы казнь, которая его ждет, ждала бы его любимую, но не его, вот тогда О’Брайен торжествует и выпускает его. Это механизм определения человеческого «я» через нечто внешнее и стремление этого человека избавиться от того, что его раздваивает, от этой двойственности, которая его мучает. Он хочет убить в себе то, что в принципе не убиваемо. Потому он постоянно двойственен, постоянно на распутье, постоянно борется с самим собой. Вот это и есть главная характеристика того, как мне кажется, что понимал Пушкин под чернью. Откуда же берется эта злобность, о которой идет речь? А именно отсюда она и берется – от ощущения внутренней несостоятельности самого себя и вместе с тем от колоссального неверия в то, что это действительно реально существующая вещь в нем.

Я бы хотел немножко, чуть-чуть напомнить вам замечательную предсмертную речь Александра Блока об Александре Пушкине. Вы, конечно, знаете, это хорошо, тем не менее, вот что писал Блок:

«Так, например, никогда не заслужат от поэта дурного имени те, кто представляют из себя простой осколок стихии, те, кому нельзя и не дано понимать. Не называются чернью люди, похожие на землю, которую они пашут, на клочок тумана, из которого они вышли, на зверя, за которым охотятся. Напротив, те, которые не желают понять, хотя им должно многое понять, ибо они служат культуре, – те клеймятся позорной кличкой: чернь; от этой клички не спасает и смерть; кличка остается и после смерти, как осталась она за графом Бенкендорфом, за Тимковским, за Булгариным – за всеми, кто мешал поэту выполнять его миссию».

Или:

«Вряд ли когда бы то ни было чернью называлось простонародье. Разве только те, кто сам был достоин этой клички, применяли ее к простому народу. Пушкин собирал народные песни, писал простонародным складом; близким существом для него была деревенская няня. Поэтому нужно быть тупым или злым человеком, чтобы думать, что под чернью Пушкин мог разуметь простой народ. Пушкинский словарь выяснит это дело – если русская культура возродится.

Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет «светский», давая собирательное имя той родовой придворной знати, у которой не осталось за душой ничего, кроме дворянских званий; но уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня: не знать и не простонародье; не звери, не комья земли, не обрывки тумана, не осколки планет, не демоны и не ангелы. Без прибавления частицы «не» о них можно сказать только одно: они люди; это не особенно лестно – люди-дельцы и пошляки, духовная глубина которых безнадежно и прочно заслонена «заботами суетного света». Чернь требует от поэта служения тому же, чему служит она – внешнему миру; требует от него «пользы», как просто говорит Пушкин; требует, чтобы поэт «сметал сор с улиц», «просвещал сердца собратьев» и прочее.

Со своей точки зрения, чернь в своих требованиях права. Во-первых, она никогда не сумеет воспользоваться плодами того несколько большего, чем сметение сора с улиц, дела, которое требуется от поэта. Во-вторых, она инстинктивно чувствует, что это дело так или иначе, быстро или медленно, ведет к ее ущербу. Испытание сердец гармонией не есть занятие спокойное и обеспечивающее ровное и желательное для черни течение событий внешнего мира».

Я думаю, что нет необходимости говорить о том, сколь актуальны эти слова Блока. Ведь, в сущности то, что окружает нас сегодня, – это, прежде всего, некий принцип выгоды. Человек, молодой человек особенно, формирующийся сегодня, усваивает то, что хорошо, то, что выгодно – хорошо обеспечить себя, ну и своих близких, это в лучшем случае. Хорошо устроиться в жизни так, чтобы жить понастоящему, как люди, то есть достаточно богато. И все, и все! Вот это страшно, на самом деле страшно. Это и есть та самая психология, философия, жизненная установка того явления, которое Пушкин называл чернью. Разумеется, это временно, оно не может быть вечным. Оно, так или иначе, уйдет, как оно уходило во все времена. Остается культура, остается Дон Кихот, если хотите, остается Пушкин, остается то, что превыше любой выгоды и любой пользы, остается то, что свободно в своей сущности.

И еще одно. Дело в том, что поэт, как когда-то сказал Блок, кстати, в той же самой речи, это не просто человек, который пишет стихами, наоборот, человек пишет стихами, потому что он поэт. А, может быть, и мне писать стихами и тоже быть поэтом? Можно сопереживать поэтическому слову, и это значит быть поэтом. Можно понимать Пушкина, Блока, Шевченко, понимать поэта. И это значит тоже сопереживать, и это тоже значит сотворить, это значит тоже быть в том самом мире свободы и подлинности, который всю свою жизнь был родным для Пушкина.

Мы в прошлый раз говорили о Пушкине как неком абсолюте мифологии культуры. И, действительно, это так, и это так потому, что у него были необычайно четкие моральные критерии, критерии ответственности за то дело, которое он делал, потому что не словом, а возможностью быстро доносить своей жизнью было для него то, что он написал в одном из самых последних своих стихотворений:

«Веленью Божию, о муза, будь послушна».

Спасибо за внимание.