В отличие от Польши, где Бруно Шульц (1892–1942) стал контроверсивно-культовым писателем еще в середине 1950-х годов, в России его практически не знают. Я смутно помню, как наш покойный писатель и полонист Асар Эппель еще много лет назад с энтузиазмом отзывался о Шульце и в 1993 году издал в Москве книгу его рассказов, но я только кивал ему головой, а книгу так и не прочитал. И вот лишь в 2012 году, собравшись приехать на юбилейный фестиваль Шульца в его родной городок Дрогобыч (нынче в Западной Украине), я наконец погрузился в Шульца и понял, что это – уникальный писатель (а также весьма диковинный художник). У нас есть такой дикий интеллигентский обычай: каждого нестандартного писателя-визионера сравнивать с Кафкой или объявлять его новым Кафкой. Я же считаю, что Бруно Шульц создал свой собственный «замок» философской, метафизической прозы с невероятно конкретной плотоядной поэтикой и во многом может считаться конкурентом и оппонентом Кафки.

Шульц последовательно прожил в Дрогобыче при четырех режимах в четырех государствах. Это напоминает беговую дорожку в фитнес-центре: бег на месте с разной скоростью. Он родился в Австро-Венгерской империи. Начал писать и прославился в межвоенной Польше. В 1939 году 11 сентября оказался в Третьем Рейхе, через тринадцать дней попал в Советский Союз, стал советским человеком до такой степени, что написал портрет Сталина (не сохранился) и отослал свой рассказ в Москву (не напечатали), а 1 июля 1941 года вновь очутился в Третьем Рейхе, откуда уже не выбрался и трагически кончил жизнь «полезным евреем».

Каким образом Бруно Шульц стал «полезным евреем»? Нам редко приходит на ум, что гестаповцами не рождались или что их не выращивали в особых условиях гнуснейшей лаборатории; напротив, какой-нибудь мирный венский столяр мог превратиться в гестаповца. Именно так случилось с Феликсом Ландау. Он стал признанным убийцей множества мирных жителей, в основном евреев, в приятном на глаз галицийском Дрогобыче, но останется в истории по другому поводу. Это – благодетель Бруно Шульца. Он увидел, что этот еврей хорошо рисует и предложил ему, среди прочего, разукрасить комнату своего сына. Бруно Шульц медленно исполнял заказы гестаповца – ему хотелось жить. Насмотревшись на художественные работы Бруно Шульца, Ландау объявил его «полезным евреем»: он мог пригодиться Третьему Рейху. Однако другой гестаповец, Карл Гюнтер, мирная профессия которого осталась мне неизвестной, приревновал Шульца к Ландау. Возможно, он тоже хотел иметь своего «полезного еврея»…

Стоя в сентябре 2012 года на ступеньках университета Дрогобыча после того, как я прочитал международной академической публике свой доклад о Бруне Шульце, я только собрался закурить, как ко мне подошел старый бородатый человек, Эрвин Шенкельбах, потомственный фотограф Дрогобыча, который теперь живет в Израиле. Он поздравил с докладом и сказал, что хорошо помнит Бруно Шульца. Шульц преподавал ему в гимназии рисование и столярное дело. Это был, сказал Шенкельбах, чрезвычайно застенчивый человек, который ходил по улицам, пряча лицо и скрываясь за деревьями. Он добавил, что хорошо знал мальчиком и Карла Гюнтера. Он назвал его симпатичным немцем, который однажды подарил ему пачку шоколада. В синей обертке, припомнил он. Гестаповец погладил его по головке и сказал его отцу, Бертольду Шенкельбаху, известному городскому фотографу, что он – хороший мальчик.

– Отчего он убил Бруно Шульца? – спросил я.

– Наверное, ему захотелось пострелять, – с мудрым спокойствием ответил фотограф. – Возможно, он мало стрелял в тот день, и ему захотелось.

Еврейский фотограф вспомнил, как впервые увидел в Дрогобыче немецкую армию: немцы приехали в город, как на прогулку, на велосипедах. «На мотоциклах?» – переспросил я. «На велосипедах», – подтвердил фотограф. Однако дальше фотограф стал путаться в своих воспоминаниях. Так, он вообще отрицал очевидное существование гетто в Дрогобыче, гетто, куда переселился и Шульц, и в конце концов вынужден был признать, что у него в 1942 году на долгие годы отшибло память. Причину потери памяти он также забыл.

На самом же деле, это была остросюжетная трагедия. Бруно Шульц, через своих друзей в Варшаве, обзавелся фальшивыми документами и решил бежать из Дрогобыча 19 ноября 1942 года. В этот день гестапо устроило зверскую зачистку города: были убиты 230 евреев. Возвращаясь с работы домой в гетто за хлебным пайком, Шульц был убит на улице выстрелом в спину.

Кого же застрелил Карл Гюнтер?

В Москве я не мог достать книгу Шульца, которую перевел Асар Эппель. Я прочитал Шульца в его переводе в Интернете. Но зато в Париже я зашел в знаменитый магазин польской книги на бульваре Сен-Жермен, и там было много Шульца, писателя и художника, по-польски и по-французски. Шульц жив!

Шульца в Москве не знают, потому что он, по моему мнению, не соотвествует главной линии русской литературы. В отличие от нее, он не хочет изменить мир. Но Шульц знает, что мир изменить нельзя, потому что мир дошел до своего предела, и не политические режимы, а сам человек довел его до этого состояния. Шульц – самодостаточная личность. О нем не надо плакать. Ему бы это не понравилось.

О Бруно Шульце можно позволить себе говорить правду: он сам не стеснялся говорить и писать правду и при этом был действительно замечательным писателем. Чем лучше писатель, тем меньше он несет ответственности за свой текст. Шульц верно заметил в своих рассказах, что его тексты похожи на имитацию. Как будто они уже существовали до него. Гоголь писал в письме к Жуковскому, что его ненаписанные произведения – это его небесные гости. Он тут ни при чем. Когда я прочитал слова Шульца о тексте как имитации, я понял, что Шульц разгадал природу творчества.

Он сделал это без истерики и без пафоса. Спокойно и достойно. Даже можно сказать: походя. Я почувствовал к нему уважение. Я увидел в нем умного человека. Он стал для меня если не другом, то интересным знакомым. Я понял, почему он написал мало (всего две книги рассказов: «Коричные лавки» и «Санатория под клепсидрой») – он ждал, пока его текст станет новой имитацией. Он не хотел писать от себя.

Я не люблю литературный фетишизм, поклонение кумирам, круглые даты, юбилеи, торжественные собрания. Мне страшно смотреть на памятники великим людям – это жалкий удел знаменитых мертвецов, которым уже ничего не нужно. Чем больше мы думаем о великих мертвецах, тем больше мы оскорбляем их своей общей бездарностью. Приобщаясь к ним, мы их не возвеличиваем, а опускаем. Обнимая их, мы их отталкиваем.

Но у нас нет другого выхода. Иначе мы не умеем. Памятники нужны, в конце концов, не мертвым, а нам самим, чтобы устыдиться и найти какие-то жизненные ориентиры. Не будем плакать по великим людям – давайте лучше поплачем о себе.

Бруно Шульц был счастливым человеком: он был одарен большим талантом. Большой талант ничего не боится и поэтому у него много шансов плохо кончить. Но счастье писать так, как никто до тебя не писал, ни с чем не сравнимо. В своих двух маленьких книгах Шульц создал свою собственную теологию – дальше можно было бы уже не писать.

Родильным местом этой теологии стал провинциальный город, который, с одной стороны, был дырой, захолустьем, но с другой – бесспорно принадлежал странам с высокой культурой. Вот почему Шульца нельзя назвать самоучкой – у него были все возможности общаться с культурой (в молодости он учился во Львове и Вене). Вместе с тем, в провинции ночью лучше видны звезды. В больших городах они кажутся слишком мелкими, незначительными. В больших городах мы слишком много времени тратим на социальную жизнь – эту нескончаемую жвачку. Шульц нашел твердую основу своей теологии – провинциальную тоску, которую он, в письме к Витольду Гомбровичу, проницательно назвал спасительной. Провинциальная тоска – это хорошая подстилка под творчество, если то, что ты пишешь, действительно оказывается творчеством. В случае Шульца это было так. К провинциальной тоске он дабавил еврейскую местечковость и польский язык как средство письма. Все это было в высшей степени рискованно, но сложилось как нельзя лучше.

Шульц в последнее время становится более понятным художником, потому что мы переживаем очередную полосу разочарования в нашей социальной жизни.

Это касается как Европы, так и России. На этой волне разочарования возникает интерес к писателям, которые иронизировали над социальностью. У нас в России таким писателем был Леонид Добычин, который родился на два года позже Шульца и описал Россию эпохи НЭПа.

Добычин и Шульц – двоюродные братья по провиницальной тоске. Добычин также поставил тоску в центр мира и создал три тонкие книжки, два сборника рассказов и маленький роман, «Город Эн», тексты которых смеялись над социальностью. Оба писателя оказались жертвами тоталитарных режимов. Алексей Толстой приехал специально из Москвы в Ленинград, чтобы раскритиковать Добычина за формализм – Добычин после писательского собрания выбросился в Неву. Однако Добычин, в отличие от Шульца, не создал своей теологии, он лишь боролся с уже созданной теологией большевизма и был подавлен этой борьбой. Шульцу в этом смысле повезло больше. В его творчестве родилась теология, которую я бы назвал теологией агонии и которая шла параллельно европейской философии, увенчанной словами Ницше «Бог умер».

Смысл творчества Шульца можно также собрать в двух словах: «Бог умер». Но это будет не повторение Ницше, а свое собственное открытие в слове.

В этом смысле Шульц оказывается более радикальным и современным писателем, чем Кафка, хотя талант Кафки обладает более совершенной магией слов. Кафка строит свою мифологию в «Замке» на рассказе о тайном, непостижимом и злом для человека Боге. Возможно, что вместо этого Бога есть только пустота, однако констатации смерти Бога у Кафки не существует. Не существует и констатации смерти закона.

У Шульца смерть Бога происходит многократно и описана с большим количеством деталей. В самом деле, Бог в Европе умирал мучительно и неоднократно, начиная с Ренессанса. Эта агония тянулась в век Просвещения и далее через весь ХІХ век. Мы наблюдаем агонию Бога и в романах Достоевского.

Следуя патриархальной еврейской традиции, Шульц вложил в Бога семейные черты своего отца – главного героя своих книг. Полный сыновьего почтения и трепета перед силой отца, Шульц последовательно превращает своего отца в Бога.

Первоначально в рассказах Шульца отец показан во всей силе. Он – творец очага, торговец, могучий самец, фантазер. Он так уверенно рассказывает собравшимся вокруг него девушкам (он – явный сладострастник) о тайне материи и творения, что нельзя ошибиться – он и есть сам Творец, который делится впечатлениями о том, что им было сделано.

Однако затем в рассказах происходят удивительные вещи. Сексуальная, молодая и бесстыжая горничная Аделя заставляет Бога поцеловать ее туфлю. Это символический акт. Мы видим его также на рисунках самого Шульца. Там он с жестоким комплексом фетишизма и мазохизма целует туфли и пресмыкается перед голой женщиной. Секс побеждает в Европе религиозное чувство. Сексуальное желание оказывается сильнее религиозного спасения. Бог опорочен. Один, второй, третий раз. Это иллюстрация исторического развития Европы. Сексуальные победы мужчины в сущности оказываются торжеством женского тела. Отрываясь от религиозных подвигов, мужчина свою жизненную страсть отдает не Богу, а женскому телу. Рассказывая о творении, Отец-Бог пытается одновремено залезть во все дыры своим молодым слушательницам, а, видя Аделю, моющую полы, в конце концов испытывает оргазм.

Любопытно, что преклонение перед красивыми девушками, «адорация» их тел имеет у Шульца не только мистическое, но и реальное основание. Рисунки Шульца полны красивых девушек еще и потому, что Дрогобыч – даже сейчас – это кладезь красавиц. «И почём эта ваша лесная земляника?» – низко наклоняется  нынешняя красавица-дрогобычанка к уличному, сидящему на тротуаре, продавцу, сладко воркуя по-украински, сложив ладони между колен. Блондинки и брюнетки, высокие, пышные, худенькие, глазастые, они прогуливаются по улицам, сидят, закинув ногу на ногу, в кафе, едят мороженое, щурятся на солнце, облизывают пальцы, как истинные объекты сексуальных грез – удивительный городок! Вот куда надо бежать от тоски!

Однако да здравствует тоска! Только благодаря ей раскрываются тайны мироздания. Лавка, дом, еда, ноги служанки – вот действующие лица рассказов Шульца. Но не только белые груди женщины побеждают Бога. И Шульца, вместе с Богом. Побеждает Бога и сама созданная им красота. Выведенная в первом рассказе первой книги «Коричные лавки» в виде спелых вишен и абрикосов, она все больше отчуждается от своего создателя и существует уже независимо, а порой и как вызов самому Богу. Отец-Бог коллекционирует ее в виде диковинных птиц, которых заказывает из Германии, а сам мельчает на глазах. С каждым рассказом из него выходит жизнь. Но вдруг начинается выздоровление. А вместе с ним – нефтяная лихорадка! Жизнь в городе бьет нефтяной струей – нефть нашли неподалеку от Дрогобыча! Шульц описывает бурный подъем города в рассказе «Улица крокодилов». Американцы прут, Европа мчится – поживиться! Но зря радовались – хилое месторождение. Город обиженно засыпает. И вновь, за экономической пустотой, в просвете – метафизическая болезнь.

Эта болезнь Бога порождает в рассказах Шульца мистические видения. Мы оказываемся в параллельных мирах. «Санатория под клепсидрой» (это непростое название рассказа – оно же название второго сборника – адресует нас не к Кафке, а скорее к Прусту: если клепсидра – это водяные часы, то, очевидно, они символизируют «утраченное время», а сам рассказ его «поиски») – это уже мир разрушенного Бога, видения агонии. Бог утрачивает свое значение, дважды в двух книгах превращаясь в насекомое. Сначала это репетиция – нечто похожее на кафкианскую метаморфозу: Отец-Бог превращается в таракана.  Когда же он гибнет, о его смерти мало скорбит вдова, мать повествователя, который имеет автобиографическую матрицу Шульца (эта вялотекущая скорбь вдовы по «таракану» – да и стоит ли вообще скорбеть по «таракану»? – метафизическое равнодушие, свойственное постницшеанской Европе). Она быстро возвращается к нормальной жизни.

Но второй раз во второй книге глумление над Богом достигает постмодернистских высот. Бог превращается в нечто, похожее на краба. Герой подробно рассматривает его гениталии. Наконец, мать просто сварила его и положила на обеденный стол. Этот свареный Бог – кульминация европейского отношения к Богу, когда непосредственное религиозное чувство превращается в философское блюдо. Но и это еще не конец – вареный краб, теряя ноги, уползает в неизвестном направлении. Это можно считать финалом европейской религиозной драмы.

Что может быть дальше? О чем еще не написал Шульц? Он все сделал.

А дальше за него сделала История. Она убедительно доказала, что Шульц оказался прав. Если Бог умер, рождаются богоподобные идеологии, которые готовы заполнить пустоту. Две такие идеологии последовательно врезаются уже не в творчество, а в жизнь самого Шульца. Сначала в жизнь Шульца как сюрреалистическое видение приходит советская власть и приглашает (напомню) Шульца нарисовать портрет Сталина. Шульц, которого воспели лучшие писатели и поэты довоенной Польши, оказывается простым советским человеком. Но и это не конец исторического садизма. На родину Шульца приходят люди, которые объявляют художника Шульца «полезным евреем» и гонят в гетто. Шульц, который неосторожно писал в рассказе, цитируя своего Отца-Бога, что убийство не является грехом, а помогает материи развиваться, оказывается отнюдь не виртуальной, а реальной жертвой (свастика, в сущности, – нож мясорубки и знак вечного движения материи) своих слов.

Писатель-мученик – это почти святой. Но если Шульц как писатель жив (и еще как жив!), то может ли взорвавшийся тихоня, мазохист, фетишист, вуйаерист, лизатель каблуков и женских задниц, кое-как законспирированный порнограф, который неглубоко закопал, спешно присыпав землей, свою страсть к извращению, и уж точно осатаневший мастурбатор, чумовой учитель провинциального лицея, на своем примере обучающий юношей обращаться с рубанком, наконец, просто-напросто провокатор общественного мнения, быть священной коровой?

На этот вопрос каждый даст свой ответ.

Эссе было написано специально 
для V Международного фестиваля Бруно Шульца 
в Дрогобыче (сентябрь 2012) и прочитано автором на этом фестивале